Приходи с интересными идеями и находками (без спама)
Список форумов 2-й Храм-на Скале

2-й Храм-на Скале"Aml Pages"- редактора

Обо всём на свете, кроме того, к чему не прикасаемся
 
 FAQFAQ   ПоискПоиск   ПользователиПользователи   ГруппыГруппы   РегистрацияРегистрация 
 ПрофильПрофиль   Войти и проверить личные сообщенияВойти и проверить личные сообщения   ВходВход 

Открытый портал интересного и требующего осмысления. Приглашаем посмотреть и поучаствовать. Всех, кому любопытно всё
В Смирнов.Пост Совковая Одесса. Экскурсы преображения

 
Начать новую тему   Ответить на тему    Список форумов 2-й Храм-на Скале"Aml Pages"- редактора -> Смешно
Предыдущая тема :: Следующая тема  
Автор Сообщение
Jurgen
ArhiTektor

   

Зарегистрирован: 22.11.2008
Сообщения: 21661

СообщениеДобавлено: Вс Окт 17, 2010 7:19 am    Заголовок сообщения: В Смирнов.Пост Совковая Одесса. Экскурсы преображения Ответить с цитатой

Валерий Смирнов
Пятый угол (отрывки)

Чтение не выходя из библиотеки

Читаем



Цена: 111 грн
Вернуться к началу
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение
Jurgen
ArhiTektor

   

Зарегистрирован: 22.11.2008
Сообщения: 21661

СообщениеДобавлено: Вс Окт 17, 2010 7:26 am    Заголовок сообщения: Ответить с цитатой

Размытый солёной водой текст выплывший из Одесской канализации на просторы Черного моря

PS
Вытащить закрытый мелкий текст на свет божий было интересной задачей.
Fainrider наделал море ошибок.

Цитата:


ЛЕГЕНДА
ЗА ДУБА ХАИМА И ПЕНЬ НЕЗАВИСИМОСТИ



В свое время дуба Хаима туристы имели за главную достопримечательность нашего города.
Тогда многие люди еще не отказались от древней манеры читать книжки, так что повесть Паустовского
" Время больших ожиданий" действовала на их заскоки куда надежнее современной рекламы.

Не знаю как вам, но мне все эти кифри-шмефри давно набили мозоли на глазах и сильно помогли образоваться в ушах второму слою серных пробок

Другой пользы от них лично я на себе не замечаю даже в самые критические дни, когда давление приходит в норму г повседневной жизнью.

Зато тогда самые продвинутые дамочки не подозревали за кифри-шмефри, это из-за за повышения давления,

И дуб Хаим Вольф Серебряный интересовал гостей города куда сильнее вида на свежий Статуи Крохоборов.

Вот это стоило Паустовскому так смачно описать завтракавшего с пол-бутылкой под дубом, с фунтом кошерного сала и жменей дефицитных маслин биндюжника Хаима.
чтобы люди интересовались им сильнее, чем но поводу деда Трофима или самих братьев Лычкановых, не говоря уже за другие одесские гордости тех лет типа героя Одессы Ласточкина?

Так вместо лишний раз поинтересоваться за самого товарища Ласточкина. гости города задавали дурные вопросы по поводу Хаима, но экскурсоводы мотали головами сильнее быков при виде бойни и мычали что-то тоже чересчур невразумительного.

Нет, как вам это нравится? Вместо главных одесских достопримечательностей, от мемориальной доски в честь писателя - анифашиста Вольфа на Пастсра улице и могилы Яши
Пордепенки приезжие, после рассказов Паустовского, стали интересоваться совсем другим Вольфом и склепом.


Вынь им и покажи то самое место, где тоже на мраморе написано, как рухнул могучий дуб Ханм Вольф Серебряный
и осиротелые ветви низко склонились в тяжелой тоске.

Это же была бы не экскурсия, а самая настоящая идеологическая диверсия .
Или так недолго было докатиться до еще одного антисоветского вопроса: где после победы Великой Октябрьской Социалистической революции девались маслины с прочей закуской простых биндюжников?



Словом, повальное любопытство приезжих не добавляло рабочего настроения даже секретарю обкома по идеологии, отвечавшего за коммунистическое воспитание трудящихся масс.

В отличие от пролетариата, он имел свою жменю маслин через закрытый спец распределитель.

А всякие вольфы действовали на его замученную нервную систему не хуже, пока еще не скопытившегося,
но уже хорошо постоянно загнивающего империализма.


Тогда этот могильщик капитализма, согласно учению Маркса. которое верно, потому что правильно,
решил вопрос одним махом.

Приказал снести к Чертовой матери Второе еврейское кладбище, которое давно ожидало судьбы Первого.

После этой очередной заботы партии жизнь народа стала еще лучше, как тогда всю дорогу рекламировано- вместо кзфри-шмэфри.

И экскурсоводы с чистой душой отвечали на провокационные вопросы приезжих суровую Правду:
могила дуба Хаима существует только на страницах книжки великого литературного выдумщика.


После всего вместо звания Героя Социлистнческого Труда на голову секретаря обкома свалился такой гембель, что тот самый дуб Хаим рядом с ним мог показаться очередным орденом
в связи с Днем Победы и днем рождения.

Вот, стоило ли ему так сильно надрывать свое сердце и мозги на благо трудового народа?

Между нами говоря, секретарь обкома заботился за просвещение еще больше, чем никому не мечталось.

Он постоянно рассказывал за лучшее в мире советское образование и требовал учиться три раза подряд, как завещая великий Ленин.

Секретарь гарантировал всем светлое будущее через черт его знает сколько лет и
людям это правилось гораздо больше, чем другой вариант пути до райской жизни, пролегающий через кладбище.

Больше того, он личным примером решил доказать, как слова истинного коммуниста никогда не расходятся с делом и решил защитить кандидатскую диссертацию.

На чего не шли наши партийные вожди, какие трудности они только не преодолевали, лишь бы доказать свою преданность высоким коммунистическим идеалам.

Тем самым, что копились среди стен закрытых спец распределителей со времен главного пролетарского конкурента Дракулы по части живучести после летальных исходов.

В общем, секретарь решил защищать диссертацию на вечно живую тему героической борьбы советского народа да установление Советской власти в те самые времена, когда дуб Хаим рухнул окончательно и бесповоротно,
Оставив надежду однажды увидеть свои любимые маслины аж до окончательного наступления коммунизма.

Намерения партийного деятеля были чисты, как простыня невесты перед первой брачной ночью после второго замужества.

Писать кандидатскую диссертацию секретарю доверили одному подающему надежды историку, который имел сразу две мечты: партбилет и самостоятельную квартиру.

Ох, знаете, лучше бы ему гарантировали вторую комнату в коммуне и абоиементский билет в филармонию.

Тогда б он, иди знай, выскакивал бы из кожи вон на полтона ниже и не проявлял такой ученый зуд, какого бы не добились бы от него даже чесоточные клещи.

И наш секретарь обкома уже через полгода не поимел бы бледный вид и розовые щечки, хотя всю жизнь старался лепить себя с мордатого товарища Шепплова из Политбюро,
а совсем не с засушенной мумии более древнего вождя из музея археологии.

Этот самый молодой хавец истории изрыл такие факты. от которых командовать одесской стройкой коммунизма уже хотелось с большим трудом, хотя с чем-чем. а валокордином у нас перебоев не было.

Пускай он и накатал хер его знает какую по счету диссертацию за героический девятнадцатый год. участника трех революций товарища Старостина и интерпацнопалистку Жанну Лябурб. чьи имена давно стали названиями улиц, а дома, где они в свое время имели нахыс околачиваться, были обвешаны мемориальными досками.

Так этот припарок с исторического факультета вместо того, чтоб в очередной раз написать все тоже самое, взял и внес таки чересчур свежий вклад в науку,

Натрепался за героическую смерть основателя отрядов Красной Гвардии товарища Старостина.

За то, как он отдал жизнь за счастье всего трудового народа в Одессе давно рассказывали всякие неправильные сплетни.

Но ни разу не написали на бумаге, которая, как всем известно, выдерживала и не такое.


13
Пускай бумага нес терпит, на секретарь обкома стал вовсе похож не только цветом лица на ударника пятилетки.

Сразу после того, как он прочел собственными глазами на морде чего там было на самом деле,
а не как принято писать и учебниках истории.


Наш местечковый вождь узнал из спобственой диссертации, что великий революционер Старостин погиб в море,
хотя он не научился нырять ласточкой в прибой с куском камня па горле, как не менее легендарный товарищ Ласточкин.

Когда руководитель вооруженных отрядов большевиков и участник аж трех революций Старостин героически тикал из Одессы от немцев на пароходе «Афон»
он нзуучал карты вместе с одним товарищем по партии.

Так. нате вам, эти карты оказались немножко краплеными и товарищ по партии в покер отблагодарил соратника Старостина бутылкой по темени,
пускай и таких случаях тогда было принято угощай, подсвечником между ушей.

По бутылкой тоже получилось неплохо, а потону товарищ Старостин добрался до Керчи, всплыв в протухшем виде.

5555

Он, если бы дело было только за Старостиным, «тал бы секретарь обкома иметь такой гембель и отращивать на себе седые волосы стахановскими темпами? Я вас умоляю! Этот ученый популизатор переписал бы. Как товарищ Старо¬стин героически погиб в перестрелке с врагами революции — и вклад в пауку секретаря обкома СОСТОЯЛСЯ по полной про грамме без шума и пыли. Пе хуже, чем у всех остальных уче¬ных, гордо таскающих на себе ЗВЯВПЯ ДОКТОРОВ всяческих уЖС несуществующих наук, заработанных с помощью имени Ленина, которого они стали прокипать еще до того, как на¬учились грамотно креститься.
Так я вас спрашиваю: вот это стоило обещать такому историческому шмоку самостоятельную однокомнатную квартиру, хотя он таки был ДОСТОИН партбилета не хуже дру¬гих придурков?

Тогда И|юфсссора в очереди за партбилетом десятилетиями толпились, как муфлоны на водопое, а этот... Л этот деятель так вгрызся у гранит пауки, что одним това¬рищем Старостиным не ограничился. Историк перешел от него до самой Жанны Лябурб. ради которой даже была напи¬сана либретто с опереттой, имевшая повальный успех у одес¬ситов четыре Пятилетки подряд. Зто чистая правда, хотя та Жанна и революция зрителям на хер пе были надо. Просто одним из ГСрОСВ ТОЙ оиеретгы был Мишка Я пончик, которо¬го играл гам Водяной, и люди шли на пего, а совсем пе на ту

14
ОНДСПШКуватуЮ ЖаННу п нудного Котоаского. напялившего
лысый парик поверх роскошной шевелюры.
Вот писал бы хаасц истории диссертатпо по мотивам оперетты — и псе бы было, как п аптеке Гаевского. 11о он ваял п накатал черным по белому, да *гак. что у секретаря в глазах стало совсем темно. Дескать, сволочная белая контрразведка расстреллла коммунистку Жаипы у ворот кладбища, которое не СОХраниЛОСЬ' Вместе с мемориальной табличкой в память за это историческое событие.

93

Что я вам имею сказать. Жанна Лябурб хотела стать но¬вой Жанной Дарк. но в родной Франции ей этого ие удалось. К тому времени французы по поводу революций немножко поумнели, а ПОТОМУ давно жили, как люди, а \к так. как у нас доенх пор принято."1огда Лябурб приехала и Одессу. 11ди знай почему именно сюда, скорее всего, ПОТОМУ что Одессу тогда именовали Маленьким Парижем гак же по делу, как сегодня ее можно иметь Большой Жмеринкой.

Лябурб прибыла сюда не одна, а вместе с "Иностранной коллегией- и с ходу стала вести себя ие тише предыдущей Жанны, разодетой в желез¬ный лифчик. Знаете что? Я вам не скажу, что Жанне Лябурб у пас таки не посчастливилось осуществить (ЖОМ грезы. Имен¬но гак. как она хотела. Жанна сумела заделаться тоже свя¬той, пусть по-советски, по таки да. Правда, в Одессе ей устро¬ило слегка менее теплый прием, чем сделали заграницей той Жанне Дарк. Одно извиняет — в девятнадцатом году СрСДН Одессы были сумасшедшие проблемы с дровами, потому меч¬ту коллегиальной Жанны исполнили слегка иначе.


Между нами говоря, эти беЛыетакп были сволочами выс¬шей пробы. Мет чтоб прислонить Жанну Лябурб до степы Нового Христианского кладбища — и тогда абсолютно все было бы идеологически полезно. I Го они поставили гордость Одессы и всей Франции через дорогу от Христианского, ноз-ле стены Второго еврейского кладбища. II Жанна Лябурб по
быстрому дала даба совсем недалеко от могилы того самого
дуба Хаима. как ие мешало бы всем великим революционе¬рам поголовно.

Так вот ВТО самое кладбище по бесцепному указанию се¬кретари обкома уже было благополучно снесено вместе с ме¬мориальной доской «овеем не за дуба Хаима. а самой -Ино¬странной коллегии". В честь которой назвали улицу не¬подалеку от спуска Жанны Лябурб. чья девичья мечта таки сбылась и Одессе. II кто после ВТОГО мог сказать, что кандп-



15-16
так совсем не одесским климатом- ЧтоГты да. так нет! Лато по Второму поводу ВИНОВНЫХ нашли за три секунды. Они до¬жали еще сильнее, чем та Жанна от возбуждения перед экс¬курсией по ханмооским местам, когда сам секретарь обкома
давал им джосу и своем кабинете с ВИДОМ на памятник ВОЖДЯ мирового пролетариата. Вы что натворили, идеологические Вредители, ГОрВЧИЛСЯ наш месгечКОВЫЙ вождь, и слюна ле¬тела из его рта такими темпами. ЧТО ей можно было поли¬вать стонущие от засухи поля перед ежегодной битвой за не¬бывалый урожаи.

Опдепспиы. вы вылили вод)' па мельницу империализма и гриль на наши светлые идеалы. Вам прика¬зали всего лишь Пробить кладбище, по никак не СТО порота, до которых была прикоплена идеологически полезная мра¬морная табличка. Так вы у меня сейчас срочно позавидуете и той Жаиие с ее «Иностранной коллегией», и дубу Хлиму. и даже инка -живым малайцам, хотя на мрамор можете не рас¬считывать... Вы у меня билеты на СТОЛ положите!

11лп вы не помните — остаться но тем временам бел парт¬билет;! было все равно, что похоронить себя заживо. Лучше пусть руководство голову оборвет, чем партбилета лишать¬ся, вел головы прожить можно, а без партбилета? Па при¬личную паперть не пустят! ВоГяцем, руКОВОДИТСЛЬВИНОВНЫХ был человеком грамотным и .шал: партии всегда трсб\ет ОТ*

вега за все ошибки и преступления, кроме собственных. Л потому он с<к*т|юил дебильную морду, в точности, как у ге¬роя решающего года пятилетки г плакатов, которыми город был тогда обклеен еще гуте, чем сегодня совсем другими ре¬кламами.


Строитель стал громко канты:», доказывать какой он больной на ГОЛОВУ н чуть ЛИ не бплс я головой об стенку, лишь бы еще раз доказать, что случается с дураком, которому рекомендуют молиться. Он молился на портрет волосатого Карлы Маркса, как осознал, виноват, больше не будет, все ис¬правит и чуть ли не собственноручно выгрызет зубами над¬пись Пановой мраморной табличке в честь совсем не дуба Кл¬има и прочих абрлшек.

поверх костей которых устремятся к солнц) молодые дерсвы! как символ победы НОВОЙ жизни над антисоветскими мапсами... 11 бензоколонка, строго добавил ИДеоЛОГНЧССКНЙ секретарь, стоивший па страже интересов трудящихся из Обкомовского гаража.
I! все бЫЛО сделано, как перед окончательной победой коммунизма.


Строители залепили Какой-то дешевый халой-МЫС на месте уничтоженных старинных ворот, прицепили па пего по-быстрому злшмлленную доску в ЧИСТЬ -I (ногтрлнноп коллегии-... Если вы думаете, что я хоть слегка ставлю вас на ущи — идите не тупа, куда все друг друга посылают, а до фон? тлнекой дороги с се Артиллерийским парком.

Где до сих пор стоит этот таки не фонтан с памятной табличкой как память
за времена, которые повторяются всю дорогу. II вы увидите
эту залипуху. то есть, одесскую достопримечательность, че¬рез дорогу от другого кладбища, даже если сами пока не меч¬таете примерить пару пятаков на собственные глаза* липп. бы туда попасть.

Я себе думаю! Даже Жлине Яябурб ЭТОГО уда¬лось с большим трудом. 11 вообще, попаггь иа это самое пре¬стижное одесское Ющдбищс вперед ногами можно только с волосатой лапой и но такому блату, которого у вас уже ни¬когда не будет. Одно утешает: мы все Живем ради очередно¬го светлого будущего п детей. Иди знай — а вдруг ваши дети Чего-ТОТОКИ добьются в экономике с ПОЛИТИКОЙ И сильно по¬могут вам ПОЧуВСТВОВаТЬсебя тоже человеком хоти бы после старости лет. На козырном одесском кладбище, по соседству не то, что академиком Филатовым или п|к>фессором Божи-ем. но и самим Карабасом. И вообще, что вы понимаете? 11лн дто вам не Одесса, где чтобы услышатьдоб|>ос слово в свой адрес нужно попасть вперед ногами туда, куда никто не то-
|Ю!1НТСИ?

17
Пока самого главного события у вашей жизни не произо¬шло, вы имеете шанс увидеть могилу еще одного дуба. Не Ха-нмл, ио все-таки.

Этотбср поитоп деревянный луб рухнул воп¬ле тлея Мо|нкого флота уже в нашем веке, когда идеологии оказалась живучее самого Ленина. н)к>гнувшнсь к Противо¬положную сторону.

Вместе с темп, кто жрал с этой идеоло¬гии так смачно, что самому Паустовскому с его Хапмом их меню могло только мечтаться. ЕЩС недавно выдающиеся ре¬волюционные личности, с которых пас десятилетиями при* аывалн лепить примеры на собственном лдорпяьс, вдруг ока¬зались такими сиолочамн, на которых негде ставить пробы. Зато ы якпе-рааиые бандиты и прочие мудозвоны былых вре¬мен сходу заделались уважаемые


Люди, ради которых нужно опять пс|к.именовывать улицы. 11 лепить на всем городе све¬жие мемориальные доски совсем пе в виде капитальных ре¬монтов покосившихся домов. Вот этим бардаком в мозгах и среди улиц командуют те же обкомовские деятели. Пехай сей¬час наши местечковые вожди называются слегка по-другому, по путного от них все равно не ждет даже подрастающее на дискотеках поколение с лауновскимн признаками между бро-внми и кадыком.
Я себе думаю!


Раньше они ударными темпами возводили КОММУНИЗМ, а теперь — какое-то демократическое общество, хоти сами вряд ли понимают что мго такое. Они поменяли портреты в своих кабинетах, но ТОЛЬКО не привычной мане¬ры строить все через жопу лишь бы на собственный карман.


А что вам ХОТеЯОШ Среди имеющихся у руководителей бо¬лячек склероз десятилетиями занимает главное место. ХОТЯ для приличии они вяжут узелки на память с» былых временах исключительно на примой кишке. II как раньше делают нам счастливую жизнь с видом на кладбище и обратно, даже если не иметь в виду судьбу посдедцего пристанищ» Ханш Вольфа Серебряного. Или вы наивно считаете, что за нас есть кому заботиться и думать, кроме сковородки Тпфалп?


В общем, после того как зарекомендовавшие себя сзпю-пгели коммунизма от сохи опять повели народ за собой, но уже в сторону загнивающего капитализма, с которым они бо¬ролись всю жизнь, мемориальная табличка в честь товарища Старостина разделила судьбу могилы дуба Хаима. Иди знай. КОМУ мешала ЭТВ табличка? ЗАТО ворога па несуществующее кладбище на всякий пожарный случай ДО сих пор СТОЯТ па своем историческом месте. II кандидатские диссертации уже


18
не пишутся на прежние темы. Тем более, кому они надо име¬ете с потерянным Карлой Марксоп. сейчас заделаться ака¬демик гораздо дешевле, чем когда-то стать заведующим сто¬ловой. Что я пам рассказываю, можно подумать вы не знаете, что раньше все решали кадры, а теперь —бабки.

Гак нот. ;»тот<амып рухнувший иоллс морского м\лея де¬ревянный дуб не имел имени, зато был памятником исто¬рии и не дотянул до своего двухсотлетня совсем немножко. I! нужно же было такому случиться, что в это же время грох¬нулся еще один дуб.

В заграничном городе Пстс|>бургс, ко¬торый обзывали Пальмирой еще тогда, когда Одессу имели тоже самым. Знайте себе, этот Петербург до сих нор называ¬ется Северной Пальмирой но нраву, а Одесса обзывают Юж¬ной Пальмирой ПО Инерции, Не потому, что сейчас они на¬ходятся в разных странах, а совсем подругой причине, за ко¬торую леч ко догздатьсн даже имея звание академика плюс две параллельных извилины в мозгах.


Знаете как поступили с этим самым дубом в Петербур¬ге, который был их гордостью и тоже памятником исто¬рии, пускай его посадил в землю не товарищ Урицкий, а кровавый царь Петр, построивший Северную Пальмиру на костях простого народа? Ой, Я вас умоляю, можно по¬думать в Одессе хуже на костях растут деревья неподалеку от той САМОЙ бензоколонки возле паленых вороте памят¬ной табличкой за меткие выстрелы белых контрразведчи¬ков...

Да, так эти питерцы совсем без понятия, не умеют делать никаких выводов, нехай даже холостой выстрел их •Авроры- и то имел хорошо разрушительные последствия для всей страны. Словом, они запросто выкопали пеиь рух¬нувшего луба н посадили ил его место молодой дубок. И все. Никаких торжественных салютов и пожеланий типа традиционного -Памяти павших будьте достойны»

Зато а Одессе из упавшего дуба, которого тоже посадили в землю при крепостной праве, устроили очередную достоприме¬чательность города. II нам таки опять стало чем гордить¬ся. Еще сильнее. чсмСтатуем Крохоборов и мемориальной табличкой за совсем не дуба Хаима Вольфа Серебряного, а ппсателя-аптнфашистл Вольфа, читать которого можно только иод угрозой сильно физической расправы.
Или это не нынешняя Одесса, где ремонт ста метров до¬роги вам преподнесут за событие исторической важности? Где установили памятник Дерибасу размером с хвост кобы-

19
лы с Памятника атамана 1олоаатого. ОЙ, я ВВС УМОЛЯЮ! Мы асе прекрасно понимаем. что сегодня этот атаман, который никогда не бьшал в нашем Городе, сделал для Одессы боль¬ше любого на Дерибасов.

I! вообще, сейчас п моде другие мо¬нументы, чем те паленые ворота и никуда или Статуй Кро¬хобором. Иначе почему на Госпитальной ВЫССТО очередного бюста Свердлова вчера поставили памятник Хмельницкому? Так тот никому не нужным и даже вредный сегодня Сверд¬лов хоть знал> что где-то есть такой го|юд Одесса, а Хмель¬ницкий вообще помер чуть ли не 38 двести лет до ее основа¬ний.

Пли может вам еще восстановить памятник Екатерине Второй) хотя бы на-аа того, что он тики был произведением искусства? Гак вы скорее получите монумент Петлюрс среди Одессы, чем дождетесь от жизни чего-то иного, чем того до чего нас давно приучает руководство, всю дорогу плюющее на общественное мнение сильнее, чем на историю. В общем, паше руководство гаки да наше. Оно хорошо умеет вечно слу¬жить народу, набивать ножницами трудовые мололи, перере¬зая ленточки перед открытием памятников и регулярно гор¬диться своей ролью во всяческих грандиозных успехах тина отремонтированного трамвая ИДИ замены шмата трубы во¬допровода,
уже доведенного до канализационного уровни.

Л СЛУЧИТСЯ КОМУ-ТО сегодня чересчур громко пернуть сре¬ди города, гак завтра по телевизору сообщат, что под пат|х>-Катом ГОрОДСКОГО ГОЛОВЫ Руслана Гюрпгыча состоялся тор¬жественный салют в честь Первомаи. Ко времена того дуба Хаима был модный лозунг «Патронов не жалеть!- Зато се¬годня принято не экономить над натроиатамн. А как вам хо¬телось? Пли вы забыли пашен древней поговорки: »Одсс-са — большая деревни»? Так я вам скажу — сегодня ежа име¬ет слегка прямой смысл. Да, большая. Да. деревня. Млн разве бывает село без первого парня? Даже если в том селе не ту це¬пей на пнях? Я дико извиняюсь!


В общем, вокруг упавшего дуба началась какая-то суета, торчащий пенек с вбитым в него куском па|юходнон цени об¬резали красиво н со всех сторон, а по городу поползли упор¬ные слухи, что неподалеку от уже украденного памятника ры¬бачке Соньке готовится к открытию очередной монумент. Его сделают из того куска дерева, под которым в свое время ошнвался сам Пушкин. Осталось только покрасить цепь ИЗ пне в нужный цвет, поставить рядом табличку со словами со¬временника исторического дерева -Златая цепь падубе Том*

20
— и топните, что самый первый памятник «НОВОМУ русско¬му» состоялся именно и нашем склонном до хохм городе. И ВЫ дум&СТС этого события не состоялось* Чтобы да. так нет!


Разве могло бы иначе, если идеология сейчас другая, но мозги у нашего руководства те же самые? II оно само — тем более. Я вас УМОЛЯЮ! Всей разницы, что теперь начальство призывает до розбудовы европейской державы с тем же пы¬лом, как раньше —до построения коммунизма, а обком пар¬тии почти полным составом созывается как-то современнее. А что для них самое главное?

Кжсднсвно докалывать старин¬ную преданность последнему крику моды по части идеалов. Тех самых, против которых они всю жизнь выступали г име¬нем Ленина и йеной па губе- В общем, коммунисты такн всег¬да впереди, как бы они сегодня не назывались. И они устро¬или Гйкую хохму, рядом с которой тот памятник -новому рус¬скому** все равно бы мелко плавал.
Очень скоро эти деятели доказали делом, что у них все в порядке с избытком патриотизма и стро^матервШЮВ! Мет. вы Себе имеете


Представить? Но всему городу балконы п прОЧНС буржуйские излишки архитектуры падают вниз так метко, что ГфоХОШПе регулярно дают дуба, руководство города веюдорогу СТОНеТ за нехватку средств на ремонты старых домов с их кнл-лерекпмп замашками, а тут вокруг деревянного пня начншв. г ся целая стройка двадцать первого века.

Все есть— и рабочие, и стройматериалы, на которых не хватает никаких средств, лишь бы очередные прохожие по улицам уже никуда не спеши¬ли, забрасывая ноги за уши, а медленно и С чувством собствен¬ного достоинств отправились по такн хорошо протоптанно¬му ПУТИ. Не в сменившую светлое коммунистическое завтра пе-репугагнгую нами 1*1в|юпу. а того самого луба Хапмп.


Вокруг пня обмотанного цепью, вес КОТОрОЙ выдержит не КЯЖДЫЙ «новый русский-, возвели целую колоннаду. ЧУТЬ меньше той, что стоит у |>азрушак>щсгося дворца Воронцова. который ждет когда он сам себе обвалится как положено, что¬бы КТО-ТО имел шанс выкупить особняк по безналу за три ко¬пейки в не сильно ба8$рНЫЙ день. Л за сколько он добааарит-ся с руководством при доплате налом иди интересами —это их дела, причем, не тис личные, как хорошо привычные. Ой. я вас Просто умоляю! Выкиньте вес ати *<ша!- па свалку исто¬рии. Сейчас все можно говорить и особенно делать. Или это не Одесса, где не самые крупные козыри обкомовской закал¬ки демократически строят себе на Фонтане халупы, в кото-

21
рыс вкл;|дыиаегси иен НХ Зарплат до копенки, ИОЛУК-ППЛИ за двадцать тысяч лет непорочной службы на благо народа? Так они. между прочим, еще и п гамом городе тоже ведут сгро* нтельство особо доходных объектов. 11 не только вокруг пня С цепурой, чтобы сделать нгем нам еще красивее, чем давно действует на нервы.


Как сейчас помню, раньше лопающееся н лопающее от советского патриотизма руководство привязывало любые стройки года до 7 ноября. II при недостаточно высоких темпах строительства наливало глаза кровью, лишний раз демонстрируя приверженность до высоких комм\иистнчс-скнх идеалов. Но сейчас у него в голове совсем другие даты. хотя привычки остались прежними. Всей разницы, что те¬перь летят в нерадивых работников голубые молнии из по¬желтевших ос только от времени руководящих глаз. Пли НТО неправда? Тогда бы мы не заимели такой памятник, ка¬кого нигде в природе просто быть не может. Конечно, не считая Одессы с ее с се вечной таской делать вокруг себя чересчур смешно сквозь слезы.


63
Зато туристы тут же взяли моду ошияаться возле но¬вого памятника и таращиться на него. Причем так силь¬но, что их глаза вылетали на затылок без посторонней по¬мощи.

Стоящий неподалеку Оперный театр уже не воз¬буждал приезжих так сильно, как в былые голы. Козе ясно, наш ОпСрНЫЙ СТО лет считается одним из самых красивых телт|х>в мира, но даже он не выдержал конкуренции с ше¬девром архитектуры нового века. II вообще, гости города фотографировались на фоне самой свежей одесской досто¬примечательности еще сильнее, чем возле позеленевшего от времен}! Лижа, намекающего своим цветом за наши веч¬ные духовные ЦСГШО(ГГИ< Я себе думаю!

Представляете, вну¬три :*той самой колоннады поит пень, обмотанный цепью. а возле самого потолка архитектуры написано большими буквами не старорежимное «Верков дорогой идете, това¬рищи!- или -II честь великого Октября-, а совсем наобо-|ют: -10 лет независимости Украины-. Чего бы это озна¬чало — исхай каждый думает в меру своей распущенности, но по прежним временам такой идеологической диверсией занимался бы КГБ. а председатель горисполкома в лучшем
случае ушел пешком на такн давным-давно заслуженный пм
* *
отдых. Причем, со справкой длиной в простыню из дурдо¬ма, а не сжимая вставными зубами письменную благода|>-

22
постьот ЦК. Именно с такой цидулькой вышел на пенсию нз своего

Кабинета одни из секретарей нашего обкома, ко¬торый доблестно руководил всей Одесской областью, хотя самостоятельно уже не мог найти пыход из сортира через свои медицннско-маразматнческне замашки. Пли выдумае¬те, что тогдашняя молодежь перенимала трудовые навыки только па заводах?

Перестаньте сказать! Ничто на земле не ПрОХОДИТ бесследно, а годы в обкомах - тем более. Един¬ственное, чего там можно было хороша научиться, пи; до¬вести любую здравую идею до полного идиотизма.

Но откуда за это лгать туристам? Они просто позирова¬ли 1ЮХ1С пия независимости так часто, что фотографы стаяв рассматривать Потемкинскую лестницу местом ссылки в зим¬ний сезон и сильно экономили слюни при подсчете лисиного заработка \ тон колоннада!. Вслед за фотографами мета \ па¬мятника борьбы 8а свобода и независимость ОТ равенства и братства оккупировали тикеры с другими попрошайками в виде деятелей искусства, а также размалеванные школьницы и Торговцы совсем другими прелестями. К ним примкнули две обезьяны, державшие на канатах тех. кто от них не про¬сто произошел, а до сих пор кормится с помощью своих хво¬статых (юдственников летней норой.


Все это шоблосильно перекрывало вход в нулей, и завхоз
только мог иытатытя отогнать его подальше, потому что об¬щественные интересы были сильнее столичных. Что я имею вам сказать? Даже обезьяны кричали в ответ куда сильнее того гоже приматы, который умел ходить на четвереньках только после ВТОроб бутылки. II вообще, можно подумать этот самый мрей для туристов главнее такой достоприме¬чательности! Музеев везде полно, а до такого памятника до* гадаютси не во всяком сумасшедшем доме. В общем, завхоз прекратил борьбу за таки место под солнцем и стал громко Орать рекламу. Мол. дорогие гости города, вы уже нафотогра-фнровалпсь и наслушались, а теперь поспешите в наш музей, мы для вас тоже постарались, чтобы было весело...


Ой. я вас умоляю! Чем они могут удивить в своем музее после такого памятника? Разве что глазом адмирала Нельсо¬на н морской болезнью, которую нельзя подцепить в музее. Л кому таки приспичит унндетыя с Врачом, нужно вместо му¬зея отправился на пляж. У пас в море жтго* такие бациллы. до которых та хваленая туристами Турция ни разу не догада¬лась, а голливудцы с их ТЯГОЙ до всяких фильмов ужасов уже

23
МО!уг кусать друг друга за локти. Но на достигнутом мы оста¬навливаться не собираемся, а потому обгоним Гонконг с его нетипичной пневмонией рал и навсегда. Говорят, паши уче¬ние коммунальщики скоро таких бацилл п море запустят пря¬мо из канализации, что сыпи но всему телу и вылезших во-лос станет за мало*

У любою курортника даже с фотографии зубы повыпадают п трава на могиле расти не булст! Это же вам морс, а оно. как говорится, шутить не любит. Тем более гак. как зто постоянно делалось ВОЗЛС самого свежего одес¬ского памятника без сильно торжественного открытия.
Между прочим, через пару дней и толпе ВОЗЛС пня незави¬симости появился какой-то стремный деятель с большой ба¬лалайкой на горле. Он был сильно похожий на смесь скарла¬тины п ГСМОрроя.

Вдобавок представлялся певцом Моисеем Меломаном и диким голосом кричал какие-то куплеты, рас¬пугивая ворон от де|)евьев на Пушкинской улице с ее истори¬ческой архитектурой, куски которой падали па тротуар и го¬ловы туристов с завидной постоянностью. Обезьяны — и те не выдержали конкуренции с Меломаном и лажи мал и от за¬висти уши своих подопечных на двух ногах. Денежная струя небывалым напором ударила в шапку У ног этого комиозито-IX», когда он гнойным голосом заорал всякие несенные на¬блюдения за нашу жизнь.

Не то. что приезжие, а даже одес¬ситы давхтм ему по ТОЙ шапке, и давали хорошо. Иди знай по¬чему. \Ь<жет. чтобы он поскорее заткнулся, перестал дрынь-кать на своей баталанке и бить но барабанным перепонкам «ШСтушкоЙ "...посадили тухес нам в городские головы». А мо¬жет н совсем наоборот, кто поймет ЭТИХ людей, я и сам себя не всегда понимаю. Как бы там ни было. Но Меломан поче¬му-то будоражился еще больше, обвинял всех во всем,

Кроме себя и не убегал вместе с фотографами И|юппвать гонорар из-под лучей бьющего но темени солнца.
ВОЛЬНОЙ на голову, а надрывает ГОЛОС Так объяснили менты и жена Меломана, прижавшая вместо мужа его шап¬ку к груди. Она прямо-таки рыдала, что се балалаечник в по¬следнее время совсем сошел с ума и взял хамскую манеру при¬ходить домой тре.шым.

Что вы знаете? Оказалось, атот де¬ятель тоже сделал переоценку духовных ценностей, с боль¬шим понтом вообразил себя Моисеем Меломаном и даже пы¬тался терроризировать импортное посольство. Лишь бы по¬пасть туда, гдеДЯйНОСЛИНЯЛИ все наши хапмы. кроме того са¬мого дуба из-под бензоколонки. Пускай композитор был от


24
рождения не Мойшем Меломаном, а Мотсй Сашиным и ве¬тераном труда, заработавшим «правку на дурдома ио время социалистического соревнования.
Ну и деньки настали! Вес Переменилось. Во времена това¬рища

Ста]юстнна и дуйа Хаима ати самые Мойши платили хо¬рошие бабки, чтобы стать Митями. Л когда па месте пня неза¬висимости еще ч\ть-ч\ть стоял пока живой дуб. уже Моги стали расстегиваться с Нездешней силой, чтоб задслатыя Мойшамн. Некоторые даже занимались самым настоящим ЧЛСНОВрсДИ" тсльством. лишь бы побыст|хч* осиротеть от папин любимой родины, где ПОГОЛОВНО всем хорошо бывает только в светлом будущем, до которого еще никто умудрился дожить. Этот перс-одетый Мс.мм.ш точно больной па вен» ГОЛОВУ.

С)н пытался на шару усТрОИ!ГС себе шикарную жизнь там. где она ТОКИ да бы¬вает. Придумал бесплатно попасть куда многие только могут мечтать за дк»бые бабки! Где прямо гаки не жизнь, а СПЛОШНОЙ пра.здиик. во время которого арабы регулярно делают из себя фейерверки. Вот он н попал. Причем, совсем не Ни бабки.


Вме¬сто аа кордоном нашей родины окаа;1Лся аа Г|к1ннцсп зД0рО0О> го смысла. Ой. я ваг прошу, ничего страшного. Мы вес до этого привыкли, кок и до пня независимости и центре города. 'Зато когда композитор куда то пропал, обезьяны облегченно вздох¬нули и стали но повои сильно приставать к туристам вместе с двуногимипогцюшайками.


Пень независимости спи главным символом Одессы по части щ ниш распояОВШбЙся свободы новейших времен. Если бы что-то наподобие появилось в городе при советский власти, так благословившего такой памятник умника зап|ю-сто бы увсали в (Сибирь совсем не в том люксовском вагоне, на кото|К)М ОН привык садить в Киев аа ценными указаниями. Зато в наши дни ему не грозит даже элементарная посадка в дурдом н персональный кабинет на Слободке. II вообще, сравните памятники, которые ставили в городе СТО лет назад с сегодняшними, тогда вы бел помощи психиатра сами пой* мете как мы ОПЯТЬ далеко ушли вперед ио сравнении» с Аме¬рикой и тем самым Меломаном.


Так надо же такому случиться, что в нашей одесской се¬мье не обошлось без урода из поговорки. Он не смог пережить Громкого успеха го'юдгких властей по поводу замечательного памятника* стал разорлтыя на телевизора и по поводу пня не¬зависимости, п насчет больших умственных способностей тех. кто додумался до такого шедевра архитектуры. 11е иначе. урО-


25
да душила жаба, потому что в своем творчестве ему никогда не достигнуть высоты колоннады над куском дуба. 11лп я не прав, если ОН чего-то нагло заявлял аа рплшде нсторнческне ГОЛОВЫ

ОТ Пурина до 1урвпиа. от 1)рпана до Поделана, от Дерибаса ДО Карабаса? Ьольшс того. ЭТОТ VI юл чересчур прозрачно наме¬ка;!, что Прославляющие очередные грандиозные свершения газетчики, телевизионщики и прочие ипарасты не понимают за разншху между старинным минетом и построенным под оче¬редным патронатом бюветом. II пыж пял: а что такое набрать в рот воды им хотя бы Известно? Ну хотя бы по поводу пня не¬зависимости, открытого совсем не первого апреля. Это! урод нагло проводил параллели между нашим славным прошлым и тем, что имеем сегодня, а также всю до|х>гу давал понять, что словами - Руслан Поделан» Одесса уже исписана чаще, чем ког¬да-то "Клара 1>уднлояс кая». 11о КДСВстун оченьбыстр» ПОЛУЧИЛ дружный отпор ОТ настоящих журналистов, стоящих на стра¬же интересов общества, памятников и мэрии. Они подробно обЫСИЯЛИ, ЧТО пень независимости прямо такн украшает го* •х>д и НАДПИСЬ на нем зовет одесситов к типам трудовым до¬стижениям на благо поданы.

Таки Да! Я б сам того урода за его клевету но стенке бы размазал или еще Лучше — в море искупал. I Саше руководство всегда делает только хорошо и красиво, а пенье цепью — 8Т0 не только патриотический монумент, по даже новое слово в искусстве.! 1ужно еще н мозгами думать за туристические по¬токи с прочим развитием региона. КОТОРЫЙ по праву воз[юж-дают как раз те, кто довел его до современного СОСТОЯНИЯ.

Это лее какой дополнительный ноток туризма устремился бы в Одессу, если бы ее новую достопримечательность разрекла¬мировали как к:*фри-шмгфрн безо всякого фондового со|>еза С большой буквы. 11 никаких святых типа топ Жаипы ппс|к*д ногами выносить не надо!
Самос инкавое было Дальше* Через пару месяцев, как тот урод изтелеаилора получ! ы сплыю справедливый отпор за своп гнойные речи против вечной чистоты ПОМЫСЛОВ руководства с его давней обкомовской привычкой до идеологии, что ПОД соусом Ленина, что в виде пня. главной одесский достоприме-чательпостп нового пека пришел кадухис на живот. Я так себе думаю: это была очередная подляна жлобов, которые оккупи¬ровали Одессу и конце прошлого века. Как сейчас помню, до ИХ масСОВОГО нашествия все го|н>дскнс памятники СТОЯЛИ тми себе на месте десятилетиями в целом виде и никому из одесси-

26
гоп :гго не действовало на нерпы. А теперь ера п. н парадных де¬шевым кугутам уже за МОЛО. и в гамом центре когда-то нашего города жлобы и пх жлобспнтл устраивают ту жизпь. до которой спокон веку привыкли у себя. Вместо кидаться головой в навоз они 11|юдслалн в Железном грифоне у Ц-щиного моста дырку размером с очко в деревенском сортире» От бронзового Пуш¬кина отпилили ТТЮСТОЧКУ. Рыбачке Соньке зап[юсто приделали пот, чтобы она дошканяыбала до пункта сдачи металлолома.

У мраморного Лаокоона и его несчастных пацаном поотбшшш вес то. что ЭТИМ козлам надо поотрывать, лишь Г>ы они не пло-дили себе подобных мудаков. Жаба-<|>онтли сто лег целой СИ* яла. а теперь ей отбили голову вместе с ногами мраморных де¬тей. Так и жаба, и ЛаОКООИ. и Сонька с Пушкиным стоят совсем рядом с пнем независимости. 11ли :ггнм «поломам было слабо и до колоннады добраться? Таки да не слабо!


Какие-то жлобы вшлн и изничтожили фрагмент самого свежего одесского памятника, поотбивав все буквы за неза¬висимость над окованным цепью пнем. Так хрен с этими цар¬скими грифоиамн-жлбамп и тлюсточкоп советского Пушкина, но куда смотрит КГЬ. я дико извиняюсь. СНУ? Спрашивается вопрос: а не пора ли уже найти мудаков, то есть, агггнгосудар-ствеиных водителей, пли даже импортных диверсантов, ко-торые прямо-таки изничтожили свято место па колоннаде, ко-то|юс сегодня почему-то пусто?

Больше того, если Лаокоопу и его детям уже прицепили свежие яйца, то по поводу патрио¬тического памятника почему-то никто до сих нор не чешется. Пли не понятно, что именно идеологически полезная надпись была главным фрагментом монумента, а потому па второй день после такой ваидалнпмы фотографы исчезли с-под пня сразу же вслед За обезьянами и туристами? Плавное, все журналисты, которые терепдели за ПОЛЬЗУ надписи при новом памятнике. Как набрали чего-то им давно привычного в рот. Они не высту¬пают, чтобы надпись СДСДалЛ по новой, хотя П|>сждс о|*али ;»а небывалую ПОЛЬЗУ* патриотического пня.

Еще сильнее, чем тот переодетый Меломан свои «тихи под балалайку за коммуни¬стов. |>салистов и ПСДераСТОВ. II теперь, кроме меня никто не переживает за престиж родного города. Нет, как вам это нра¬вится? Уже пар)-лет среди города сшит кусок дуба С цепкой все¬го лишь в виде гоп-да!>ствсппого ботанического памятника и туристы потеряли до пего че|>есчур сильный интерес Как ког¬да-то до другой не сохранившейся одесской доетопримечатель-ностп и тоже дуба по имени Хапм.


Последний раз редактировалось: Jurgen (Пн Окт 18, 2010 12:24 pm), всего редактировалось 6 раз(а)
Вернуться к началу
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение
Jurgen
ArhiTektor

   

Зарегистрирован: 22.11.2008
Сообщения: 21661

СообщениеДобавлено: Вс Окт 17, 2010 7:45 am    Заголовок сообщения: Ответить с цитатой

Source URL: http://www.belousenko.com/books/russian/metter_ugol.htm

Вторая попытка

Ни на что не хочу откликаться. Никогда еще не было у меня такого стремления к одиночеству. Удирая надолго из города в поселок, выключаюсь из штепсельной розетки — живу обесточенный. Руководствуюсь эмоциями: озираясь на свою длин¬ную жизнь, вижу, что именно эмоции понуждали меня изредка совершать верные поступки. Веление души точнее и чище императивов разума.

Пятый угол
Друг моего далекого детства Саша Белявский погиб под Киевом в первый год войны. Но еще задолго до его смерти мы виделись с ним так редко, что, встречаясь, ис¬пытывали оба странное чувство: давнее знакомство обязывало нас к близости, но близости этой не было, пожалуй, именно из-за давнего знакомства.
Нас связывали детские воспоминания, окаменевшие, как на лю¬бительской фотографии. Все, что мы помнили, можно было перечи¬слить по пальцам: какая-то, уже нереальная, дача под Харьковом, гамак, на котором мы качались, жуки в спичечных коробках, гроза с градом, игра в индейцев. Доброе, глухое детство, отгороженное от всего мира, от злого потока внешней информации, как теперь принято говорить — оно не давало нам права на взрослую дружбу.
Мы росли в очень разных семьях. Отец Саши, крещеный еврей, был видным харьковским юристом. В моем нищем дворе на Рыб¬ной улице к таким людям относились путанно: их уважали, но с оттенком презрения. Осуществленная мечта дореволюционного еврея — высшее образование, купленное ценой измены, это и по¬рождало двойственное отношение к Сашиному отцу. В те далекие времена предательству еще умели удивляться, да и платили за него Дороже, чем нынче.
В конце двадцатых годов я уехал с Украины в Ленинград, и с тех пор мы виделись с Сашей от случая к случаю: то он приедет в командировку на север, то я появлюсь у своих родных в Харькове. Встречаясь, мы начинали с того места, на котором остановились в детстве, и уже никак было не сдвинуться вперед.
Я знал, что Саша окончил филологический факультет.
Он знал, что я ничего не окончил.
Ему было проще учиться в двадцатые годы, нежели мне: при поступлении в институт - Саша шел по третьей категории — сын интеллигента. А было этих социальных категорий пять: рабочие, крестьяне, интеллигенция, служащие, кустари и пр. Я числился по самой последней, по пятой. Отец мой кормил семью из шести человек всеми доступными ему кустарными способами. Вот тогда-то я впервые и понял, что значит анкета и как она ровным счетом ничего не отражает в человеческой жизни.
Мы жили бедно, но анкетное клеймо горело на моем лбу — сын частника. С тех пор прошло сорок лет, и за этот огромный для одной человеческой жизни срок я казнил себя за многие свои пороки, кроме единственного: мне никогда не удавалось изловить себя хоть на какой-нибудь мелочи, типичной именно для сына частника.
Четыре года подряд я сдавал экзамены в институты, пе¬ретаскивая свои позорные документы из одной приемной комиссии в другую, и четырежды не находил своей фамилии в длинных списках принятых.
Не было у меня злобы на это.
Было — отчаяние. Отчаяние оттого, что мне не повезло. Рево¬люция установила правила, которые я не подвергал сомнению. По этим правилам я числился в пятой категории. Это была моя беда,— так я тогда считал.
Уже много позднее меня терзали в жизни другие анкетные; пункты, терзали несравненно глубже, потому что они касались судеб миллионов людей, и отчаяние мое уже не носило только личного характера.
Я не знаю, в каком веке изобретена анкета. Быть может, она ведет свое начало с Варфоломеевской ночи, когда на дверях домов; гугенотов чертили мелом кресты.
Обстоятельств гибели Саши Белявского я не знал. Кто-то из общих друзей сообщил мне еще в горестном сорок первом году, что Саша пропал без вести, когда наши войска оставляли Киев. Печальные известия того времени шли на людей стеной.
Года через три я получил письмо от Сашиного отца. Сергей Павлович писал мне, что розыски сына ни к чему не привели. Очевидцев его гибели не было, однако один из офицеров разведки известил Сергея Павловича, что видел Сашу последним. С пехот¬ным полком армейский переводчик Александр Белявский попал в окружение. Полк пытался прорваться сквозь кольцо, Саша сра¬жался в строю, как боец, однако пробиться из окружения удалось немногим — Саши среди них не было.
Вот, собственно, и почти все, что я знал о друге моего далекого, глухого детства.
Однако с течением времени я стал получать редкие письма от харьковских мальчиков и девочек. Они были теперь пенсионерами и, располагая свободным временем для того, чтобы обдумать про¬житую жизнь, собирали вокруг себя свое прошлое. Из тьмы времен возникали для меня, вырванные пламенем чужих воспоминаний, картины моего немудреного детства. Они были косноязычны для постороннего, я не мог бы их пересказать.
В памяти пожилого человека есть какая-то мистика: мне не кажется, что мое детство прошло навсегда,— оно было и должно вернуться еще раз. Я покупаю книги, которыми захлебывался в те далекие годы,— Майн-Рида, Фенимора Купера, Луи Жаколио,— и, вопреки логике, убежден, что они еще пригодятся мне. Мне хочется, чтобы мое будущее детство было более удобным, чтобы оно не застигло меня врасплох: все необходимое должно быть под ру¬кой — увлекательные книги, футбольный мяч, велосипед. Я настра¬дался без этого в прошлом детстве. А может, это только сейчас кажется, что я тогда настрадался?
Но если оно действительно придет? Смогу ли я вести себя так, словно не знаю, чем все кончилось? На меня опрокинется мой сегодняшний опыт, я буду стоять по горло в нем. И вот что странно: в опыт этот не войдут достижения мировой науки и техни¬ки. В моем будущем детстве меня, как и раньше, вполне устроят ковер-самолет, подводная лодка «Наутилус» и простая шпага в ру¬ках Д'Артаньяна. Бог с ними, с атомными реакторами и глобальны¬ми ракетами. Не этим обогащена и отягощена моя длинная жизнь.
А вот как быть с утраченными иллюзиями? Как быть с тем, во что я верил? Как быть с самим собой,— с тем, что я хотел сказать и сделать и чего не сказал и не сделал? И не потому, что не успел. У меня было время поразмыслить. Я приходил к выводам, пуга¬ющим меня.
Среди писем, которые я получал от девочек и мальчиков пенсионеров, среди их фотокарточек,— против них бунтовала моя память,— я стал получать любезные послания из далекого Са¬марканда.
Писала мне Зинаида Борисовна Струева.
Сколько я ни ворошил свои воспоминания, мне никак было не припомнить этого имени. А она-то знала о моем детстве, о моей юности решительно все. В каждом своем письме Зинаида Борисовна походя упоминала людей и события настолько точно, что я диву давался. Откуда ей было знать о моем дворе, населенном пятой категорией? Я и сам-то смутно помнил, как стриг на скамейке Моньку Хавкина: стащив у отца машинку для стрижки, я уговорил Моню, гнусавого моего соседа по лестнице, дать мне возможность овладеть парикмахерским искусством. Машинка впилась в ужаса¬ющие Монькины кудри и повисла на них в десяти сантиметрах от его низкого лба. Вопли моего клиента согнали во двор все население нашего трехэтажного дома. Я был порот отцом нещадно. Об этом писала мне Зинаида Борисовна.
В двадцатом году нас уплотнили. Четыре женщины — работни¬цы табачной фабрики - вселились в нашу квартиру. Для них реквизировали самую большую комнату — столовую. Сейчас я ду¬маю, что в ней было метров пятнадцать. В столовой стоял дву¬спальный буфет; в нижнем его отделении работницы поселили поросенка. Это был самый смирный и тихий поросенок, которого мне доводилось встречать в жизни. В то шумное и грубое время он вел себя незлобиво и благопристойно. Как доброе животное. И об этом писала мне Зинаида Борисовна.
Она писала и о том, что я был влюблен в Нару Золотухину. Откуда это имя — Нара? И где ты теперь, Нара? Помнишь ли ты, как я прикоснулся своими неумелыми губами к твоей розовой щеке. Мы стояли с тобой за кулисами самодельного зрительного зала тридцатой трудовой семилетней школы.
Ты только что прочитала со сцены стихи Брюсова: каменщик, каменщик, в фартуке белом, что ты там строишь? И каменщик отвечал — тюрьму. Я поцеловал тебя в щеку, коченея от восторга. Мы были с тобой такими наивными, Нара. Нам было наплевать, что каменщик в это мгновение строил тюрьму. Мы не знали тогда, в двадцать третьем году, что через пятнадцать лет в эту тюрьму сядут наши школьные товарищи: Колька Чоп, Тосик Зунин и Миша Синьков. Это были наши с тобой одноклассники, Нара. Мы пошли провожать тебя вчетвером, ты была пятой, и из этих пяти человек я чудом остался один на свете, потому что тебя тоже нет.
А может, я остался в живых именно потому, что я сын частника? Или потому, что я еврей? Мне столько раз давали понять - и жизнь моя, и газеты, и книги,— что именно эта пятая категория особенно живуча. В огне не горит и в воде не тонет. Боже ты мой, сколько их сгорело в огне. И сколько горит сейчас на медленном костре своей совести!
Фантастический двор на Рыбной, 28. Я не помню, каким он был до революции. Но и само это понятие — революция — являлось к нам во двор долго и по нескольку раз.
Я проходил потом по учебникам все то, что составляло мою жизнь. Однако сеть, при помощи которой историки пытаются уло¬вить явления действительности, эта сеть состоит из крупных яче¬ек,— мой двор, вся моя жизнь проваливаются в эти ячейки, и я все¬гда оказываюсь мальком, неинтересным для истории.
История легко объясняет судьбу целого класса, но не может объяснить жизнь одного человека. Впрочем, и не дай бог, чтоб это входило в ее обязанности. Потому что если закономерности целого класса обрушить на судьбу одного человека, то ему не снести этой ноши.
Я хотел бы, чтобы ко мне относились как к неповторимой личности. И готов платить тем же всему человечеству.
Есть один способ сделать себя неповторимым, хотя бы для себя. Нужно вспомнить свою юность. И тогда покажется, что она удиви¬тельна. Когда рядом с тобой, в юности, живут твои сверстники, всем нам представляется, что у нас одна судьба. Проходит время, наши судьбы извиваются и закручиваются, они горят, как бикфор¬дов шнур, и каждый из нас гаснет или взрывается по-своему.
Во дворе нашего дома стоял пулемет. Он был обращен стволом к подворотне. Ворота заперты наглухо, а в единственном парадном подъезде круглосуточно дежурила самооборона. Пять-шесть муж¬чин, расставив на нижней лестничной площадке ломберный стол, круглые сутки играли в преферанс.
Мой отец тоже входил в эту самооборону — так она называлась в нашем дворе. У отца была пагубная страсть к огнестрельному оружию. Он собирал револьверы, никогда не стреляя из них.
Странная аберрация памяти происходит, когда думаешь о своих родителях,— они всегда для нас старики. Моему старику-отцу было в те годы недалеко за сорок. Он годился бы мне сейчас в сыновья.
В каком же это было году, Зинаида Борисовна? Я стою, зажатый коленями отца, в хоральной Синагоге. Громкое победное бормотанье обступило меня со всех сторон. Шелковые полосатые «талесы» покрывают плечи и спины молящихся. Никакой веры нет в моей душе. Для меня это игра, которую придумали взрослые. Я вижу, что им наскучивает играть в нее.
В перерыве между службами они до отказа заполняют ква¬дратный синагогальный двор. Молитвенная пленка скуки, при¬дававшая их глазам одинаково сонное выражение, рассеивается. Шум, как пар, стелется над двором. Мне непонятно и неинтересно слушать, о чем они говорят. Сейчас я догадываюсь, что они говорят о политике.
Много лет спустя я бывал в костелах, мечетях и церквах. Наско¬лько же больше святости, истовости и благолепия во всех этих храмах. Я имею в виду не архитектуру, а религиозный климат молельного дома.
В моей семье верили в бога буднично. Меня заставляли молить¬ся. Но понуждали меня к этому так же, как к приготовлению уроков. Религия на Рыбной улице была синонимом респектабель¬ности, соблюдением приличий.
В тринадцать лет, в день своего совершеннолетия, я произнес положенную речь в присутствии гостей. Она была написана мной на двух языках: на родном, живом - русском и на мертвом для меня — древнееврейском. Речь начиналась словами: «Дорогие родители и уважаемые гости!» Больше я ничего из нее не помню. Не помнил и тогда, когда произносил, ибо среди гостей сидела за столом ослепительная Таня Каменская; в каштановых ее волосах плавал бант. Она работает сейчас библиотекарем в городе Ха¬рькове. Мы виделись с ней в шестидесятом году. Когда я вошел в ее квартиру на Черноглазовской улице, Таня успела шепнуть мне в дверях:
- Пожалуйста, не говори при муже, сколько мне лет.
Она могла бы и не предупреждать меня: Тане Каменской трина¬дцать лет навсегда, на всю мою жизнь. И когда придет мое будущее детство,— не может же оно исчезнуть бесследно, оно должно воро¬титься,— я явлюсь к ее нынешнему мужу и скажу ему:
- Если вы порядочный человек, отдайте мне мою Таню. Даю
вам честное слово мальчика, что я пальцем до нее не дотронусь.
Мы возьмемся за руки и медленно спустимся по лестнице. Медленно, потому что у меня больное сердце, а у Тани разбиты подагрой ноги.
Вот наш двор.
Мы сядем на лавочку.
Таня поправит свой бант.
Сперва мы посчитаемся.
Энэ-бэнэ-рес
Квйнтер-квантер-жес.
Энэ-бэнэ-раба
Квинтер-квантер-ЖАБА!
Всегда получается, что я — ЖАБА. Мне начинать.
- Ух, какая ты красивая,— скажу я ей.
- Спасибо за комплимент,— ответит Таня.— Раньше ты мне этого не говорил.
- Я робел.
Раньше ты говорил мне, что я давлю фасон.
Но ведь ты же понимала, что я люблю тебя?
- Мало ли, что я понимала. Ты должен был сказать.
Я люблю тебя.
А зачем ты купил мороженое Лидке Колесниковой?
Чтобы ты ревновала.
И когда мы играли вчера во флирт цветов, ты послал ей «орхидею». Я посмотрела потом «орхидею», там было написано: я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я.
Так это же Пушкин.
Ты посылал не от Пушкина. Ты посылал от себя. Я прореве¬ла всю ночь.
- Твоя Лидка дура. Она нужна мне, как собаке «здрасте».
Мы сидим с Таней на лавочке.
Через три года умрет Ленин.
Через двадцать лет в Харьков войдут немцы.
Эти походы в свое прошлое изнурительны. Перед тобой лежит черновик твоей жизни — никому ведь не дано жить начисто,— и ты не имеешь права вымарать ни одной строчки. Может быть, я ничего и не вымарывал бы, но я бы непременно вписал.
У историка Нечкиной есть книга «14 декабря 1825 года». В тоненькой этой книжке рассказан, час за часом, один день русской истории. Восставшие полки выстроены офицерами-дека¬бристами на Сенатской площади. Они ждут сигнала к выступлению. Николай гневно мечется по Зимнему дворцу. Перевес на стороне декабристов. Они ждут. С секунды на секунду должен появиться Трубецкой. По условиям заговора он - глава восстания. По его команде полки ринутся в бунт. Трубецкой опаздывает. Тру¬бецкой не приходит. Николаю удается собрать войска и разбить наголову бунтовщиков.
Дочитав книжку Нечкиной, студенты спрашивают у нее на лекциях: ну, а если бы Трубецкой не опоздал? Если бы он прискакал вовремя?
Академик Нечкина отвечает им: истории противопоказаны эти вопросы. У истории нельзя спрашивать — если бы... Все закономер¬но у этой зануды истории.
Но у себя-то я имею право спрашивать?
Разве в масштабах моей крохотной жизни так уж все за¬кономерно?
Сколько раз я хотел поступить не так, как поступал. Значит, мой личный Трубецкой тоже опаздывал? Он скакал где-то за моими плечами, иногда мне казалось, что я слышу усталый храп его коня, а порой видна была только пыль на горизонте. Сукин ты сын, ваше сиятельство. И конь под тобой не жеребец, а мерин.
В двадцатом году в нашем доме приключился пожар. Ночью загорелась сажа в дымоходе. Весь день до этого во всех этажах пекли «гоменташи» — треугольные пирожки с маком. Их положено печь в канун веселого праздника «пурим». Старый дымоход не выдержал этого ритуального накала — пожар поплыл по вертика¬ли, спалив три квартиры.
Мы сидели во дворе на узлах с бельем. Да еще стоял рядом с нами, прямо на земле, таз с этими глупыми гоменташами; волну¬ясь, мы жевали их один за другим.
Я не помню ни причитаний матери, ни растерянности отца.
Своего отца я видел растерянным и беспомощным один раз в жизни— незадолго до его смерти. Ему было восемьдесят два года, когда мы с братом привезли его на «скорой помощи» в боль¬ницу. Он лежал на носилках на полу в приемном покое. Откинув пальто, которым был прикрыт отец, дежурный врач быстро взгля¬нул на его непомерно раздувшийся от водянки живот, на его белесые губы, торопливо ухватывающие мелкие рюмочки воздуха и тут же, на пороге рта, проливающие их; дежурный врач потрогал пульс отца, присев рядом с носилками на корточки.
Хорошенькая история, доктор! — прошептал отец.
Сколько ему лет? — спросил дежурный врач.
Я ответил.
- Доктор,— сказал отец медленно, но разборчиво,— старикам везде у нас почет, я слышал это по радио...
Лежите тихо, дедушка,— сказал врач и пошел к своему столику.
- Ему надо откачать жидкость из живота и полежать в кисло¬родной палатке,— сказал нам врач. Он снял очки со своего молодо¬го усталого лица, дунул на стекла и стал протирать их полой несвежего халата.— К сожалению, я не смогу его оформить. Воз¬раст вашего папаши...— Он развел руками.— Попробуйте пройти к главврачу.
Если бы я сделал с главврачом то, о чем мечтал во время разговора с ним, то мой тюремный срок закончился бы в будущем году.
Отец умер на третьи сутки, ровно в тот вечер, до которого главврач согласился продержать его в переполненной до отказа палате.
Его койку не отгородили ширмой от других больных, ибо предсмертные мучения и агония старика не отравляют настроения окружающих.
Молоденькая сиделка попросила меня с братом перенести отца из палаты третьего этажа в подвал больничного морга.
Мы не знали, что нам придется нести его голым. Брату было лучше — он шел с носилками впереди, спиной к телу. А передо мной все три этажа длинной, как жизнь, лестницы лежал обесстыженный смертью отец. Я никогда не видел его голым, я знал, что ему и мертвому унизительно показываться сыновьям в таком виде. Зажмуриваясь и спотыкаясь на поворотах лестницы, я нес опухший труп своего отца. Обиды и горе, которые я ему в жизни причинил, лежали передо мной на рваных грязных носилках.
Прости меня, отец.
Мы похоронили тебя на еврейском кладбище. В пустой задней комнате кладбищенской синагоги тебя обмыли две старухи и одели в костюм, который ты носил по праздникам столько лет, сколько я тебя помню. Задремывая и просыпаясь, старухи зашили тебя поверх костюма в саван одной длинной ниткой без узелков. Теперь я знаю, для чего это делается: на том свете, в который мы с тобой по-разному не верили, ты выдернул эту нитку в один прием и пред¬стал на Страшном суде разутый, в своем лучшем костюме. У тебя было что порассказать Иегове. Не так уж хорошо он устроил наш белый свет, чтобы иметь право вызывать людей на Страшный суд. И разве мог он хоть чем-нибудь испугать тебя после того, что ты видел на земле? Вызвать пьяного харьковского квартального и по¬требовать право на жительство? Обвинить тебя в том, что ты ешь мацу с младенческой христианской кровью? Призвать гитлеровцев на небо? Устроить на твоих глазах процесс врачей-убийц?
Я спокоен за тебя, отец, на том свете. Тебе некого и нечего там бояться.
После пожара мы переехали на Черноглазовскую улицу. Окна нашей квартиры выходили вровень с тротуаром, и я быстро научил¬ся распознавать людей по ногам.
Над калиткой нашего дома висела скромная вывеска:
ПСИХИАТРИЧЕСКАЯ ЛЕЧЕБНИЦА ДОКТОРОВ ЖДАНОВА И ГУРЕВИЧ.
Лечебница помещалась в одноэтажном желтом флигеле, обра¬щенном одной своей стороной в сад. Больные, которых в те времена называли запросто — сумасшедшими,— жили в лечебнице подолгу. Большинство из них были тихопомешанными. Добрые и вежливые, они бродили по нашему двору и по саду без всякого присмотра. Забредали они и к нам домой в подвальную квартиру.
Первое время я дичился их, а потом привык. Мне и моим товарищам они не казались такими уж безумными. Интересы и на¬клонности взрослых чаще всего чужды детям, быть может, поэтому я не всегда замечал в черноглазовских сумасшедших разительных отклонений от нормы.
Заходил к нам в подвал Воробейчик. Мать угощала его чаем с сахарином. Он сидел за столом, церемонно подобрав коротенькие ноги в кальсонах под стул. Кажется, у него была мания величия, но я этого не чувствовал. Очевидно, величие его не обременяло окру¬жающих: оно было настолько для него внутренне бесспорным, что не требовало никаких внешних подтверждений. В этом смысле деликатное безумие великого Воробейчика выгодно отличалось от безумия нормальных людей. Ласково гладя меня по голове, он иногда бормотал речи, обращенные к Учредительному собранию.
Вероятно, каждая эпоха порождает своих сумасшедших: самый замысловатый бред больного мозга есть, в какой-то степени, отражение действительности. Человек сходит с ума на современную ему тему.
За единственным решетчатым окном лечебницы Жданова и Гуревич металась в ночной рубашке растерзанная Соня: в буйном помешательстве ей мерещилось, что ее насилует эскадрон донских казаков.
Привозили к нам больных с Поволжья — они сошли с ума от голода. Их черные обглоданные лица и мучительно безразличные, гигантские глаза пугали меня. Я и не подозревал тогда, что зимой сорок первого года в блокадном Ленинграде у меня у самого будет такое лицо.
Ходил по нашему саду задумчивый молодой человек в белье и в студенческой фуражке. Его звали Жорж Борман. С детской жестокостью мы сперва потешались над ним, но он обезоружил нас своей кротостью и недюжинным знанием математики. В саду, на песке, кончиком обструганной палочки Жоржик Борман, побочный сын знаменитого шоколадного фабриканта, тронувшийся от нераз¬делённой любви, решал нам алгебраические задачи.
Сейчас, через сорок с лишним лет, после всего того, что я видел и в чем принимал участие, мне кажется, что на Черноглазовской был удивительно старомодный сумасшедший дом. Тамошние безумцы жили своей отдельной, сосредоточенной жизнью, они бережно лелеяли свой бред внутри себя, не стремясь навязать его всему человечеству.
Не обижайтесь на меня, Зинаида Борисовна, — я не забыл о вас. И спасибо за фотографии, которые вы мне прислали. Юношеские стихи Саши Белявского я тоже получил. Помните, каким щегольс¬ким, гортанным голосом он их читал?
Мы собирались на Клочковской улице, в убогой квартире Тосика Зунина. У него была туча маленьких засопленных сестричек, они ползали по полу, Тосик походя подбирал их, как котят, и рассовы¬вал по углам, но они снова оказывались у него под ногами.
Глава семьи, Рувим Зунин, инвалид империалистической войны, со злым оконным ревматизмом в костях, сидел на табурете перед воротами, укутанный в ватное тряпье, и наблюдал жизнь улицы. Кормила семью мать. Из воды и сахарина она колдовала мороже¬ное, из корок черного хлеба — квас. С этим товаром она выходила на рассвете на благбаз - так назывался в Харькове знаменитый благовещенский базар. Ее старший сын, подслеповатый Тосик, гор¬дость тридцатой трудовой школы, будущий молодой профессор университета, неправдоподобно начитанный юноша Тосик — апо¬логет Великой французской революции и знаток политэкономии -нес за своей матерью мороженицу в кадушке. Его лучший друг, Мишка Синьков - сын наркомпочтеля Украины,— волочил на загорбке бельевую корзину, уставленную бутылками с квасом.
У базарных рундуков они разгружались. Мать Тосика испуганно открывала торговлю. Для того чтобы привлечь к ней внимание базара, Мишка распахивал свою семинарскую пасть и голосом удивительной красоты запевал:
- Как во городе то было, во Казани!..
Благовещенский базар восхищенно вздрагивал и оборачивался на Мишкин голос. Набрав в легкие воздух до упора, он выпевал:
- Грозный царь пировал и веселился!..
Затем он ласково склонялся к матери Тосика и говорил:
- Живите, мамаша, спокойненько. А мы с Тосиком пойдем...
И, загребая ногами пыль, долговязый Мишка Синьков уводил
своего подслеповатого друга к себе домой. Оба они увлекались в те годы «Капиталом» Маркса.
Самым голодным и неприкаянным из нас был Мишка. Он жил со своим отцом в пустой, необставленной, нежилого вида квар¬тире,— от наркома почт и телеграфа ушла жена. По крайней занятости отца и безалаберности сына они виделись редко, оставляя друг другу записки и еду на кухне. Записки были коротенькие: «Посоли, батя». Или: «Бульба под подушкой».
То, что наш приятель был сыном народного комиссара, нисколь¬ко нас не занимало. Да и узнали мы об этом гораздо позднее, чем подружились с ним. Профессия родителей нас вообще мало волно¬вала. Какие есть, таких и любим.
Куда же это все провалилось, Зинаида Борисовна? Подумать только: нас было столько — легких, чистых, добрых, мы никого не обижали, нам было наплевать на деньги, на то, как мы одеты и что жуем,— почему же мы не оставили никакого следа на земле? С какого дня, с какой минуты мы стали крениться набок? Ведь была же такая роковая для каждого из нас минута!
Я перебираю свою жизнь, как перебираю крупу, держа ее на ладони и выискивая сорные семена.
Знакомо ли вам чувство отвращения к себе, Зинаида Борисовна? Оно особенно сильно по утрам, когда предстоит прожить долгий день с опостылевшим самим собой. У моего поколения нарушен нравственный обмен веществ: мы больше ничего не впитываем и мало чего отдаем — воспоминания гниют в нас.
В стародавние времена у пожилых людей было одно преимуще¬ство перед молодыми: им казалось, что они чище и точнее прожили свою жизнь. Это преимущество утрачено мной. И молодые люди, разговаривая со мной, дают мне понять, что у них нынче оскомина оттого, что я ел их виноград. Не ел я твоего винограда, молодой человек. И зря ты ходишь передо мной подбоченясь...
С Сашей Белявским мы открыли курсы по подготовке в вуз.
Курсы были самоделковые: Саша уже учился на первом курсе филологического факультета, а меня уже в первый раз не приняли на медицинский. Вдвоем мы сколотили группу малоспособных аби¬туриентов и за небольшую плату натаскивали их по программе средней школы.
На мою долю пришлись точные науки, на Сашину — гумани¬тарные. Вот тогда-то я и сделал для себя важное педагогическое открытие: если ты чего-нибудь не понимаешь до конца, начни это преподавать. Объясняя своим ученикам математические правила и физические законы, решая с ними примеры и задачи, я изнемогал от скудости своих познаний. Однако внезапно меня осеняло. Это случалось в ту секунду, когда я и сам доходил до сути. И моя наивная радость узнавания приобретала магнетическую силу. Мои ученики превращались в моих сообщников. Быть может, запозда¬лый дикарь, додумавшийся до колеса, испытывал те же чувства.
Я калечил своих учеников напропалую, но они поступали в вузы, изумляя экзаменаторов необычностью методов рассужде¬ния, граничивших с невежеством. Что касается меня самого, то каждую осень канцелярия медицинского института возвращала мои документы. Путь к звездам высшего образования был закрыт для меня. Следовало круто изменить графу моего социального положения. Отец определил меня подручным монтера в частную электротех¬ническую мастерскую.
Теперь я стал рабочим.
Хозяин мастерской, нэпман, брал подряды в государственных учреждениях. Два мастера-электрика с двумя подручными выпол¬няли эти подряды. Таким образом, из нас из четырех выкачивалась прибавочная стоимость. Вероятно, она была очень невелика, ибо вся хозяйская мастерская помещалась в низкой, полутемной двор¬ницкой. Вдоль стены стоял длинный, неопрятный верстак, по углам валялись ломаные люстры, бра и настольные лампы. Когда подря¬ды иссякали, мы чинили этот хлам.
Хозяина я видел редко. Иногда он заходил в мастерскую, оста¬навливался на пороге. Франтовато, не по возрасту одетый, в фор¬менной инженерной фуражке, хотя никаким инженером он вовсе и не был, хозяин обводил свою мастерскую печальными выпуклыми глазами. Его толстое лицо отекало на белоснежный воротничок, как свеча. Никаких указаний он нам не делал,—- стоял, засунув руки в карманы просторных чесучовых брюк.
Я был у него однажды дома: хозяин послал меня с какой-то запиской к жене. Неряшливо полуодетая, красивая и грубо молодая, она распаривала мозоли, опустив маленькие крепкие ноги в таз. Лениво прочитав записку из моих рук, она сказала:
- От жлоб на мою голову!
Я подождал немного, но она больше ничего не добавила. Хозяин спросил у меня:
- Что она делала, когда ты пришел?
Я постеснялся сказать, что она мыла ноги.
<!--[if !supportLists]-->— <!--[endif]-->Читала,— ответил я.
<!--[if !supportLists]-->— <!--[endif]-->Что-нибудь передала мне?
- Привет,— ответил я. На большее у меня не хватило фантазии.
— Ты добрый мальчик,— сказал хозяин. И дал мне полтора миллиона на одно пирожное.
Прослужив у этого странного нэпмана год, я осенью, заполняя институтскую анкету, назвал себя рабочим. Меня вызвали в прием¬ную комиссию.
Подручный монтера,— громко, брезгливым голосом прочи¬тал председатель комиссии. Он посмотрел на меня со сладострасти¬ем.— Это ты и есть подручный монтера?
Я,— прошептал я.
Тогда задаю наводящий вопрос: что такое курцшлюсс?
Я молчал. Мастер, с которым я работал, называл короткое замыкание — коротким замыканием. Мастер не употреблял слова «курцшлюсс». Но он был хороший мастер.
Товарищи члены комиссии,— сказал председатель,— карти¬на, по-моему, ясная: перед нами очередная липа. Есть предложе¬ние — вернуть хлопцу документы.
И мне снова вернули их.
С тех пор, с юношеских лет, я ненавижу свои документы. Я живу с ощущением, что в моих документах всегда что-то не в порядке.
Чего-то в них всегда не хватает. И то, чего недостает, оказывается самым главным.
В ящиках моего письменного стола накопилось за долгие годы множество справок, удостоверений, пропусков и членских билетов. Если собрать все это воедино, запрограммировать и нанести на перфокарту, то будущая кибернетическая машина сочинила бы по этим данным не меня.
Я остался бы внутри машины, ослепленный ее бесчисленными импульсами.
Исторические события, да и просто факты, не окрашенные эмоциями, запоминаются не точно. Память чувства сильнее ло¬гической памяти.
В газетах — я это отчетливо помню — начала появляться фами¬лия Сталина. Мы не знали, кто это такой. Вот это чувство нашего недоумения я остро запомнил.
Не знали мы имени Сталина не потому, что были политически безграмотны. Просто этого имени не существовало рядом с Лени¬ным. Рядом были совсем другие имена. Их было много.
Я бы даже сказал, что время было для нас безымянное. У време¬ни была для нас одна фамилия — Советская власть.
И на наших же глазах у времени появился псевдоним — Сталин.
Может быть, потому, что я нигде не учился и никто не имел возможности с незрелых моих лет навязывать мне свою повели¬тельную точку зрения на жизнь, быть может, именно поэтому у меня была свобода отбора и оценок. Мне никогда не приходилось сдавать на зачетах и экзаменах свои мысли об окружающей дейст¬вительности, свое мировоззрение. А раз не приходилось сдавать, значит, эти мысли были мои, органически собственные. Я не ждал за них оценок по пятибалльной системе. Я имел право не понимать и ошибаться.
Были годы, когда людей моего типа принято было называть обывателями. Если обыватель в чем-нибудь сомневался, то ему презрительно указывали, что он пользуется трамвайными слухами, слухами из магазинных очередей. А между прочим, в трамваях и в очередях стоит народ.
У того, кого принято называть обывателем, сложное положение. Он всегда оказывается неправым. Даже тогда, когда он прав. Либо он судит о чем-нибудь слишком рано — это до соответствующего постановления,— либо слишком поздно — это после постановле¬ния, когда считается, что вопрос исчерпан.
И только посмертно обыватель испытывает удовлетворение: историки переименовывают его в народ.
Масштабы фальсификаций с понятием «народ» необозримы. С тридцатых годов людей начали назначать в народ и исключать из народа. По существу же титулом народа обладал один че¬ловек — Сталин.
Беда коснулась Миши Синькова — отец ушел в наркомат и не вернулся домой. Трое суток Миша был спокоен — мало ли чего случается на работе,— а на четвертые сутки отец объявился.
В ту ночь у Миши гостил Тосик Зунин. Вдвоем они сидели в трусах за обеденным столом, на котором в беспорядке лежала немытая посуда. Мальчики играли в шахматы.
В прихожей щелкнул замок.
- Батька! — закричал Миша.
Он бросился в прихожую навстречу отцу. В руках отца была связка ключей. Подле него стояли трое.
Сейчас запалю самовар,— сказал Миша,— Штаны надевать, батя?
Надень,— сказал отец.— Я арестован.
Он отпер ящики своего письменного стола, отдал ключи и сел в угол на стул, как чужой в этой квартире.
Мальчики надели брюки. Покуда шел недолгий обыск, они молча сидели на диване. Вещей в квартире было мало.
Один из оперов, очевидно, старший среди троих, пошарив в по¬лупустых ящиках письменного стола, присмотрелся к какой-то бу¬маге и протянул ее Синькову, не выпуская из своих рук.
Почему держите секретные документы не в сейфе?
Синьков взглянул мельком на бумагу и ответил:
Какой же это секрет? Это завещание Ленина.

Не маленькие,— улыбнулся опер.— Понимаете, о чем речь.—
Он вынул из ящика наган.— А оружие зачем не сдали?
Дарёное,— коротко и устало сказал Синьков.
Опер прочитал надпись на серебряной дощечке, приклепанной к рукоятке нагана. Там было вычеканено, что Реввоенсовет респуб¬лики награждает Синькова личным оружием.
- Вот дощечку и держал бы дома,— сказал опер.
Это был еще совсем молодой опер, он еще только-только начал распознавать приторный, сладковато-солоноватый вкус власти над человеком. Он еще опасался ошибок в своей работе, полагая, по глупости, что в его работе могут быть ошибки. Он еще задумывался над тем, какие вопросы надо задавать арестованному. Он еще считал, что обороняет Советскую власть от ее врагов.
Через десять лет, в 1936 году, этот же бывший опер, с ромбом в петлицах, допрашивал у себя в кабинете молодого профессора Харьковского университета Анатолия Зунина.
- Садитесь, Анатолий Рувимович,— сказал бывший опер, ког¬да два конвойных ввели Тосика под руки.— Господи, во что они вас превратили!
И он строго посмотрел на конвойных. Два темных деревенских парня, живших впроголодь всю свою двадцатилетнюю жизнь, а нын¬че, в конвое, сытно, до икоты кормленных и чисто одетых; два • бессовестно обманутых солдата, убежденных начальством в том, что тюрьма заполнена контрой и шпионской сволочью; два лба, натасканных в ненависти к человеку, ибо сегодня он - человек, а завтра — арестантское кодло; двое дисциплинированных конвой¬ных хорошо знали правила игры. Когда начальник строго посмот¬рел на них, они привычно потупились и спросили хором: - Разрешите идти?
И вышли из кабинета, отлично зная, что могут скоро сгодиться.
Того долгого времени, которое понадобилось конвойным для того, чтобы дойти от стола до порога, хватило бывшему оперу; когда они прикрыли за собой дверь кабинета, он уже знал, в чем ему следует обвинить гражданина Зунина.
Он не баловал арестованных разнообразием. Фантазия следова¬теля имеет свои пределы.
Не было на карте мира ни одной страны, в пользу которой не шпионили бы его подследственные. И чем больше людей он сажал в тюрьму, тем легче ему было сажать следующих, ибо у каждого из посаженных была семья, были друзья, и уж одно то, что была семья и были друзья, служило поводом к последующему аресту. Однооб¬разие работы даже утомляло его.
Он не был ни особенно жесток, ни либерален. Он делал свою работу изо дня в день, посильно соревнуясь со своими сослужив¬цами, и, гонимый этим соревнованием, уже не задумывался над тем, истинно ли виновен тот человек, который стоит, сидит или лежит перед ним.
Это была его работа, работа и работа — сделать так, чтобы человек как можно скорее признал себя виновным, ибо за отделом, в котором служил бывший опер, числилось еще много людей, которые тоже должны были признать себя виновными. И он искрен¬но гневался, когда кто-нибудь их этих людей бессмысленно тор¬мозил его работу, бессмысленно потому, что рано или поздно работа снова налаживалась, а значит, и не следовало ее тормозить.
Что касается идей, на страже которых он безмерно утомлялся, то ему уже не приходилось думать о них. Идеи были теорией, а он был практическим работником, и, как всякий практический работ¬ник, он не мог повседневно возбуждать себя высокими материями. Когда-то, в начале его службы, у него тоже была красивая идея, она постепенно сносилась и стала ему узковата в шагу. Он сшил вместо нее форму, покрыл свою голову малиновой фуражкой, обулся в лег¬кие сапоги и пошел дальше налегке.
К способам, которыми он добивался признания, бывший опер привык относиться так же, как рабочий человек, мастеровой от¬носится к набору своих инструментов. Столяр знает, в каком случае ему нужно взять в руки рубанок, в каком —. ножовку, в каком -ручник. Бывший опер тоже знал.
И так же, как опытный столяр знает, что на разную породу дерева, для того чтобы довести ее до дела, требуются неодинаковые усилия, так и бывший опер различал породу людей, проходивших через его руки.
Искусство его заключалось в том, чтобы сделать их одинаковы¬ми. С годами это становилось все проще. Искусство превращалось в ремесло. Он уже научился чисто ремесленными средствами до¬биваться в себе нужного для дела душевного состояния. И гнев его, и кажущееся милосердие — все было делом ремесла. Истинными же, неподдельными были у него только два чувства — презрение и страх. Презрение к людям, которых он гнул и ломал на допросах, и страх за свою судьбу.
Он не мог не презирать арестованных. Изумление и ужас, кото¬рые он им внушал тем, что делал с ними, превращали их в такое ничтожество, низводили до такого состояния, когда человек уже теряет возможность быть личностью. Попадались бывшему оперу и крепкие орешки, но он их тоже презирал уже за то, что они попусту тратили свои силы: они оскорбляли его, а он не оскорблял¬ся, они выкрикивали, вышептывали, выдыхали предсмертные слова, пустые и книжные для него, ибо за этими словами не было у этих людей надежного обеспечения в виде армии, войск его органов, военно-воздушного и морского флота, тюрем и лагерей, не было государства, которое стояло за его, бывшего опера, спиной. У этих крепких орешков не было даже стоящих единомышленников: из самых близких друзей их удавалось пускать такую юшку, что смотреть было тошно.
И несмотря на все это, он испытывал страх.
Страшился он не того, что его ремесло перестанет быть необ¬ходимым. Опасался он не возмездия со стороны людей, которые ходили на свободе по улицам городов и деревень (были у него веские причины для презрения и к ним), обуревал его страх перед теми, кто работал рядом с ним, и в особенности - над ним! Постоянное изнуряющее мозг опасение, что рядом в кабинете кто-то из его товарищей сработает быстрее и сноровистей, нежели он, придумает что-то насущно необходимое,— это опасение мучило душу бывшего опера и заставляло его самого торопиться и совер¬шенствовать темпы и методы своей работы.
Однако сильнее всего он боялся того, что происходило над ним. Именно оттуда ему грозила главная опасность. Предвидеть ее было невозможно. На его глазах, всегда внезапно, исчезали работники, которые начинали свой путь вместе с ним. Они исчезали медленно, слой за слоем, навсегда. Сперва те, кто помнил и знал то, чего уже не следовало помнить и знать, затем те, кто помнил и знал причины, по которым исчезали их предшественники,— и так, слой за слоем, оставляя после себя только грибницу, никогда не оскудевающую.
Эта постоянная угроза, витавшая над ним, изрядно отравляла ему жизнь. Страх отпускал его вернее всего, когда перед ним оказывался арестованный, ибо тогда бывший опер сам должен был излучать из себя страх.
В редкие свободные от работы часы он жил обычной жизнью: ходил с дочкой в ТЮЗ, в цирк и в зоопарк, дарил жене духи к Восьмому марта, играл в санаториях в козла и в волейбол, просматривал газеты.
Близких друзей у него не было — уж он-то знал, чего стоили близкие друзья!
Изредка ему приходилось встречаться с сослуживцами за празд¬ничным столом. Обычно это случалось уже после праздников, потому что в первомайские дни и седьмого ноября у всех у них было самое пекло работы. Закрыть проходные дворы, облазать канализа¬ционные люки, опечатать балконы, расставить своих людей по всему маршруту, по которому будет следовать на парад высшее начальство города; а потом, вечером, на торжественном заседании в городском театре и на праздничном концерте проследить за тем, чтобы за кулисы, в первые ряды балконов, партера и в ложи не попал ни один человек без специального пропуска,— на все эти праздничные хлопоты уходило много времени и сил, щедро оплачи¬ваемых теми полуголодными людьми, которые никогда не видели ни этих парадов, ни торжественных заседаний, ни концертов.
Сослуживцы отмечали революционные даты по своему кален¬дарю, сдвинутому дня на два против общепринятого. Собирались они не очень большими компаниями, в примерно одинаковых чинах и званиях. Все было у них примерно одинаковое: мануфактура и покрой костюмов, мягкие шляпы и обувь, носки и нижнее белье, пошлые анекдоты и рано постаревшие, невежественные жены.
Пили они много и умело. О делах никогда за столом не раз¬говаривали.
Все они были когда-то, давным-давно, рабочими парнями, кре¬стьянскими хлопцами, недоучками-студентами, из многих могли бы получиться люди, но растленная и бесстыдная их жизнь, чудовищ¬ная работа, страх сделали с ними свое кропотливое дело; они перестали быть людьми и превратились в палачей.
Саша Белявский был среди нас аристократом. Он переехал с Рыбной на Сумскую — на главную улицу города. Она называлась теперь улицей Карла Либкнехта. Павловскую площадь переимено¬вали в площадь Розы Люксембург, Для нас это было не будничным переименованием, а близкими зарницами мировой революции.
В квартире родителей Саше принадлежала отдельная комната с двумя коврами— над диваном и во весь пол. На собственном письменном столе у него лежал большой нож из слоновой кости. Сейчас такие ножи перевелись. Это было очень шикарно, когда Саша клал на свое колено новенькую пухлую книгу без переплета, отпечатанную на толстой серой бумаге, с неразрезанными листами, и, вложив нож из слоно¬вой кости между страницами, пилил им листы сперва по горизон¬тали, а потом по вертикали. Бумажные опилки сыпались на его остро отутюженные брюки, он их аккуратно смахивал в подставлен¬ную ладошку. Когда мы потом читали эту книгу, нам казалось, что никто до нас ее не знал.
Родители Саши, прежде чем войти в его комнату, стучались. Саша выкрикивал:
Антрё!
Или:
Плиз!
Он знал несколько языков — даже турецкий. На турецком языке в Харькове можно было разговаривать только с айсорами. Поэтому Сашины туфли всегда зловеще сияли и едва уловимый запах перво¬классной ваксы «Функ» реял вокруг него.
Свою мать он называл по имени — Любой. Это меня смущало. Его жизнь была так непохожа на мою, что я испытывал неловкость, попадая к нему в дом.
Сергей Павлович ходил дома в суконном халате, длинные пояс¬ные кисти свисали до колен. Ноги его были обуты в мягкие расши¬тые туфли. Черный дог, величиной с жеребенка бродил по коврам, царственно распахивая лапой двери. С догом тоже беседовали по-английски.
Мне казалось, что в доме Саши Белявского есть что-то ненасто¬ящее. Я считал, что все они немножко прикидываются: даже важ¬ность пса была для меня напускной. Я легко представлял себе, что, когда в квартире Белявских нет посторонних, черный дог Рекс, отдыхая, превращается в дворнягу и жрет на кухне помои.
Вся наша компания бывала у Саши редко и неохотно. С нами были там вежливы и предупредительны, но что-то теснило нас в Сашином доме. То ли безупречный порядок и чистота, то ли Сергей Павлович, которого мы не понимали и стеснялись.
Он разговаривал с нами изнурительно-шутливо. Ему почему-то казалось, что больше всего на свете мы ценим иронию. И отноше¬ния его с Сашей были ненатурально ироничными. Может быть, оба они полагали, что эта утомительная интонация подчеркивает их равноправную, чисто мужскую дружбу.
Первое время я был восхищен этой вольностью обращения, но вскорости заметил, что, несмотря на незлобивость перебранок, в глазах Сергея Павловича, когда он посматривал на сына, мель¬кала какая-то странная, жалкая искательность. Она была необыч¬ной у этого рослого, красивого и самоуверенного адвоката. Не знал я тогда, насколько сложны отношения Саши с отцом.
Сергей Павлович жил вне дома широко и свободно. Женщины угорали от него. Но ему не везло — он всегда попадался. Опытный юрист влипал на пустяках. Возвращаясь вечерами домой, перед тем как открыть дверь своей квартиры, он дотошно осматривал себя с макушки до каблуков, он убирал сытое и праздное выражение со своего лица, умело заменяя его усталым и озабоченным. Однако ничто ему не помогало. От него чадно пахло чужими духами, чужой пудрой, чужой, острой кулинарией ресторана.
В благополучном и элегантном доме Белявских было неспокой¬но. Я не догадывался об этом, но бывать там не любил.
Своих учеников мы с Сашей натаскивали в моем подвале. Они приходили к нам по объявлениям, которые я расклеивал на заборах.
«Два студента, — врал я,— готовят в вузы по всем предметам. Оплата по соглашению».
Учеников было не так уж много — пять-семь. Самым для них привлекательным в нашей педагогике была дешевизна: за уроки мы брали гроши.
Саша выглядел солидней, поэтому он и вел начальные перегово¬ры с родителями абитуриентов. Он был отлично одет и хорошо воспитан. Меня же можно было показывать ученикам, когда их отступление становилось уже невозможным. Я ходил в обносках своего среднего брата, который до меня донашивал вещи нашего старшего брата.
У отца была стойкая мудрая формула — ею он отбивался от матери, когда она молила его купить мне обновку.
- А что, в этих штанах его не узнают?
И верно. Меня узнавали издалека. По живописности моей рва¬нины.
Единственное, что приобреталось для меня индивидуально, это дешевые белые хлопчатобумажные носки. Мать пробовала возра¬жать против их цвета, но отец был неумолим.
- Казенный раввин в Минске ходил в белых носках, — говорил
отец.— А нашего босяка в них не узнают?
Заведено было у нас в семье, что хозяйство вел отец. Не знаю, с чего это пошло, но к тому времени, когда я начал понимать уклад жизни, в доме распоряжался отец. Он покупал даже платья матери. Он варил варенье и солил на зиму огурцы. Пек хлеб. Лудил и паял кастрюли. Чистил и смазывал свои револьверы.
За обеденным столом никто не смел садиться на отцовское место.
В последний раз отец ударил меня, когда мне было семнадцать лет.
Бить детей нельзя. Я это проходил. Но я видел столько необъяс¬нимого в жизни, что насмерть запутался в выводах. Встречались мне семьи, где детей воспитывали по совершеннейшим педагогичес¬ким методам. Однако приходил срок, и из ребенка вырастал подлец. Я знал дома, где у подонков-родителей появлялись на свет дети, которыми могло бы гордиться человечество.
Загадочность эта, мне кажется, никогда не будет объяснена.
Условия, в которых я рос, мало соответствовали тому, о чем пишут в книгах по детской педагогике. И не потому, что они лживы. Есть в этих книгах один общий недостаток: в них не учитывается неповторимость личности воспитателя.
Для того чтобы растить детей, скажем, методами Макаренко, надо быть Антоном Семеновичем. Способ духовного воздействия на человека не может быть отторгнут от личности воспитателя. Метод должен быть внутри него, внутренне присущ именно ему. Обучить этому нельзя. И повторить то, что делал Макаренко, тоже нельзя. В лучшем случае можно скопировать. Копия будет больше или меньше похожа на оригинал, но живой она не станет. Успех мог бы быть достигнут, если бы каждый воспитатель сумел сыграть самого Макаренко. А это невозможно.
Всякая мать растит характер ребенка своим самодельным спосо¬бом. Во всю силу своей неповторимой личности.
Вот и пришло твое время, мама. Пусть люди узнают, какая ты была у меня хорошая. Когда ты умерла, я перестал пугаться телеграмм и ночных телефонных звонков: я стал одиноким, мама,— твоя смерть отняла у меня беспокойство за твою судьбу. Из трех твоих сыновей ты всегда любила крепче всего того, кому было хуже всех. И мы всегда стояли в очередь к тебе, потому что кому-нибудь из нас непременно бывало плохо. Вспоминая мать, люди опрокиды¬ваются в свое. детство. У меня не так. Я люблю тебя любовью взрослого сына. Я помню твое лицо, когда ты открывала мне дверь. Никто в мире не открывал мне дверь с таким счастливым лицом. Я стучался с улицы к тебе в окошко. У дверей приходилось повреме¬нить — ты шла из комнаты, трудно опираясь на палку. Лучше мне не вспоминать едкий запах сырости в твоей квартире. Будь она трижды проклята, эта квартира, в которой соседка-дворничиха в 49-м году крестила тебя жидовской мордой. Ты запретила нам вступаться за тебя. Ты боялась за нас. И мы не вступались, ибо боялись за тебя. У тебя хватило сердца подкармливать соседкиного сына, когда он вышел из тюрьмы. Его судили за групповое ограбле¬ние, но ты говорила нам, что он хороший мальчик. И он дейст¬вительно оказался хорошим мальчиком. Соседка рыдала на твоих похоронах. Можно сойти с ума, мама, от сложностей жизни! Чем больше я живу на свете, тем сильнее увязаю в них. Единственное спасение, которому ты же меня и научила, это — не переставать удивляться тому, что происходит вокруг. До тех пор, покуда я изум¬ляюсь, я, быть может, остаюсь человеком. В людской мерзости самое страшное не мерзость, а привычка окружающих к ней.
Никому больше не интересно слушать меня, мама. Женщины, слушавшие меня с интересом, делали это и с другими. Друзья нынче озабоченные: они и сами ищут человека, который мог бы постичь их печаль. А для тебя я был единственный. Спасибо тебе за то, что ты меня не воспитывала. Ты просто была, и этого мне хватит на всю мою жизнь.
В семнадцать лет я ослеп и оглох от любви. Мне и сейчас трудно представить себе, что я от нее освободился. В этом ознобе меня трепало пятнадцать лет кряду, вплоть до 41-го года. Время омы¬вало меня весь этот срок, мне казалось, что я стою в нем по щиколотки.
Точные ощущения сильной любви невозможно восстановить в памяти, как невозможно запомнить взрыв, чувство полета во сне, высокую температуру.
Что бы я ни делал за эти пятнадцать лет, я делал либо для нее, либо против нее. Я потерял возможность совершать нейтральные поступки. Любовь стала моей профессией.

С Катей Головановой мы познакомились по объявлению. В объ¬явлении был указан адрес Белявского, но Саши не было дома в положенные часы, и Катя внезапно появилась у меня на Черноглазовской.
На мое горе она вошла в нашу квартиру не вовремя: в гостях у нас сидел Воробейник. Его безумие наплывало на него волнами. И сейчас он был на гребне своего сумасшествия. Обычно спокойный и деликатный, он нервно слонялся в своих потертых кальсонах по нашей столовой, завязки волочились за ним по полу.
В подвале было сумеречно, и Катя не сразу разглядела его жалкую внешность.
Таких красивых девушек я еще не встречал.
Воробейчик пошел прямо на нее, протянул ей свою липкую, немытую руку и отрывисто представился:
- Родзянко.
Она вежливо ответила:
Катя Голованова. Я дотлевал от ужаса в углу на диване.
Позвольте в краткой и беспристрастной диссертации,— Во¬робейчик начал свою лучшую бредовую речь,— изложить вам дух и направление современной идеализации. Пауперизм, проис¬шедший...
Соломон Нахманович,— прервал я его,— члены Учредитель¬ного собрания просят сделать перерыв на молитву.
Эта фраза была для него священной. Он отошел к восточной стене и, покрыв голову одной рукой, стал бормотать слова суббот¬ней молитвы.
Теперь я мог подняться с дивана и подойти к Кате. Меня разозлило, что она стала свидетельницей моего позора. Узнав, что ей нужны два студента согласно объявлению, я грубо сказал:
- Это вранье.
Она порылась в кармане своего пиджачка и вынула бумажку.
Вот адрес. Кажется, я списала правильно.
Адрес правильный,— сказал я.— А в объявлении — вранье.
Я не студент.
Но вы даете уроки? — вежливо спросила Катя.
Даю.
Мне нужен учитель физики. У меня задолженность по этому предмету.— Она протянула мне руку.— Меня зовут Катя. Можно я сяду?
Она села, а я стоял перед ней в белых носках. Воробейчик молился на восток, то повышая голос до крика, то лопоча страст¬ным шепотом.
Он больной? — тихо спросила Катя.
Немножко,— ответил я.
Вы не волнуйтесь,— сказала Катя.— Мой отец врач. Я при¬выкла. Правда, папа бактериолог, но у нас дома бывают всякие доктора. Вам нравится медицина?
Не очень.
Пожалуйста, не отказывайте мне,— сказала Катя.— Я буду внимательной ученицей. Если вы мне откажете, мама найдет ка¬кого-нибудь старого кретина, и я возненавижу физику навсегда.
Где вы учитесь?
На медицинском. На первом курсе.
Я не имел права брать этот урок. Задолженность Кати по физике намного превышала мои знания. Узнав, что это меня смущает, она упрямо мотнула головой.
- Глупости. Все равно вы знаете больше, чем я. И потом, есть же книги.
Она оставила мне свой адрес.
Назавтра я пошел к ней в первый раз.
Катя жила в здании Харьковского медицинского общества. По¬дымаясь в ее квартиру, я затерялся на широкой парадной лестнице. Толстые стенные зеркала повторяли мое изображение: справа и сле¬ва от меня нахально подымался по мраморным ступеням худой, лопоухий юноша в латаной толстовке до колен. Мне боязно было смотреть на него. Но я был горд тем, что его занесло на эту лестницу.
Служебный день в здании кончился, просторные гулкие коридо¬ры запутали меня. Резкий тошнотворный запах бил в нос: здесь готовили сыворотку для всей, Украины. Из-за высоких, как ворота, дверей доносились порой странные пронзительные крики и писк: это кричали обезьяны и жаловались на свою судьбу морские свинки.
Я набрел наконец на дверь с медной дощечкой:
ПРОФЕССОР ФЕДОР ИВАНОВИЧ ГОЛОВАНОВ.
Катина мать встретила меня нелюбезно — я не мог ей понра¬виться. И не потому, что на мне были обноски,— я вопиюще не соответствовал вкусам жены Петербургского профессора. Страдая от того, что Федор Иванович ушел из Военно-медицинской акаде¬мии и принял пост директора харьковского санбакинститута, Анна Гавриловна чувствовала себя в нашем городе униженной.
Ей не нравилось все: и речушка Лопань вместо державной Невы, и хохлацкое произношение, и щербатый булыжник вместо торцов Невского проспекта, и ужасающая купецкая архитектура взамен Растрелли, Росси и Воронихина. Вдобавок ко всему этому — ев¬рейский мальчишка-репетитор, которого привела в дом ее сума¬сбродная дочь.
Анна Гавриловна не стала со мной церемониться. Она сразу дала мне понять, что я — ничтожество. Выяснилось, под ее леденя¬щим взглядом, что я не умею стоять, сидеть и передвигаться по комнате. Я громко пил чай. Я держал за столом вилку, как убийца. Я делал ударения, от которых Анну Гавриловну пошатывало. К че¬сти ее надо сказать, она не скрывала своего отвращения ко мне. Она даже долго не могла выговорить мое длинное имя - Боря -и вместо этого называла меня коротко — молодой человек. Странно — я не обижался на нее. Недоброжелательство, выра¬женное в такой открытой форме, забавляло меня. Злилась — Катя. Когда Анна Гавриловна особенно цепко впивалась в мой загривок, Катя кричала:
— Прекрати! Сию же минуту прекрати!
Наши занятия по физике шли успешно. Институтская программа нередко ставила меня в тупик, но вдвоем мы легко одолевали мое невежество. Деньги, которые Анна Гавриловна с оскорбительной церемонностью вручала мне за урок, мы с Катей прогуливали. Мне было неприятно получать плату за счастье общения с Катей. Я хо¬тел отказаться от денег, но она возмутилась.
- Вы сошли с ума! Это ваша работа! Почему вы должны делать ее бесплатно?
Не помню, когда я впервые объяснился ей в любви. За пят¬надцать лет я делал это столько раз, что все мои объяснения слились в одно.
Это было и на холмах Технологического сада - весь город темнел внизу в сумерках,— и, когда я произнес свои слова, вспых¬нул у наших ног Харьков, словно я подпалил его силой своего чувства. Это было и на площади Розы Люксембург, и на улице Карла Либкнехта, в вонючих горбатых переулках, в подворотнях и парадных подъездах, в битком набитых трамваях, на подножках пригородных поездов. Это было в зиму, в осень, в лето, весной. В солнце, в мороз, в слякоть. Это было и в тот день, когда она вышла замуж за Болеслава Тышкевича — старшего оперуполномо¬ченного ОГПУ. И в тот день, когда она с ним разошлась. И в ту минуту, когда я узнал, что у нее второй муж. И тогда, когда я женился. И всегда, когда мы лежали с ней в постели.
Из всех человеческих чувств, пожалуй, труднее всего анализиро¬вать любовь. Разложенная на свои мельчайшие частицы, она мерт¬веет. Расчлененная, она не складывается воедино.
Мне потому и трудно рассказать о Кате, что свойства ее харак¬тера не дадут представления о том чуде, которое она собой являла для меня. Это не значит, что я ее сочинял. Я даже не был пристра¬стен к ней: когда мне указывали на ее пороки, я их не отрицал. Я только упрямо твердил:
- Все равно, вы ее не знаете.
Вероятно, я имел в виду, что любимая женщина состоит не только из черт своего характера. Между этими чертами есть какие-то неисследованные миры, видимые только влюбленному.
Так я и жил, словно идя по безнадежно длинному туннелю, в конце которого светилась Катя. И когда эта жизнь стала мне невмоготу, я переехал в Ленинград. Шел тысяча девятьсот двадцать девятый год от рождества Христова и двадцатый год со дня моего рождения.
Мама уложила в мой чемодан две простыни, три смены белья, пару брюк и одну стираную толстовку. Накануне своего отъезда я пришел к Кате. Она не знала, что я уезжаю. Это известие я берег до последней секунды, нисколько не надеясь, что оно хоть как-нибудь изменит мою судьбу. Да и на что я мог рассчитывать? Мне только хотелось увидеть ужас в Катиных глазах, когда она услышит, что завтра меня здесь не будет.
Мы вышли из ее дома и пошли, как всегда, бесцельно, не разбирая дороги.
...Через тридцать лет я приехал в Харьков без всякого дела. Обычно свидание со своей юностью трогательно. Дома и дворы кажутся меньше. Все видится иначе, нежели прежде.
Со мной этого не произошло.
Бродя по городу, я пытался вызвать, как духов, давние вос¬поминания. Но улицы и дома были немы со мной. Даже запахи и звуки - эти стойкие вехи человеческой памяти - утратили свою мощь.
Я ходил по рядовому областному центру — столица моей био¬графии исчезла. Быть может, это объясняется тем, что меня к тому времени завалило обломками. Мне было не выбраться из-под них навстречу прошлому. Оказалось, что я не повзрослел, не вырос, не постарел — я был иной. Моя юность оказалась некомплектной, она принадлежала кому-то другому. Мне кажется, что многие нынеш¬ние старики испытывают то же чувство. Их жизнь так же некомпле¬ктна. Брюки не подходят к пиджаку — они разного цвета и фасона.
Мы ходили с Катей допоздна, и, только прощаясь, у порога ее дома, я сказал:
Завтра я уезжаю в Ленинград.
Зачем? — спросила Катя.
Да просто так.
А когда вы вернетесь?
- Никогда.

Не говорите чепухи, — сказала Катя.— Вы не можете уехать.
Тем не менее,— сказал я.
Вы не смеете бросать меня. Я без вас пропаду.
Вот уж нет,— сказал я.— Нисколько не пропадете.
А еще врали, что любите меня.
Ни капельки.
Что ни капельки?
- Ни капельки я не врал.
Она заплакала.
Если завтра вы уедете, я сделаю что-нибудь ужасное. Я был счастлив, что она плачет. Вероятно, это было заметно по моему лицу.
- Вы бесчувственная скотина,— сказала Катя.— У меня никого нет ближе вас.
Я уехал на другой день, послав ей с вокзала прощальную телеграмму. Когда телеграфистка считала слова, я встал перед окошком так, чтобы не было видно моего лица.
Вы не ошиблись? — спросила телеграфистка.— Тут есть по¬вторения. Можно сократить.
Не надо,— сказал я.
Это случалось со мной постоянно: связисты всегда испытывали желание отредактировать мои телеграммы к Кате. Они были пра¬вы: то, что я писал ей, надолго выбивало их из рабочего состояния.
Я непременно приеду к вам в Самарканд, дорогая Зинаида Борисовна, еще раз спасибо за приглашение. Письмо от Сергея Павловича я получил и тотчас ответил ему. Он пишет мне, что переслал вам фронтовые дневники Саши. Пожалуйста, сохраните их у себя до моего приезда.
Что касается вашей просьбы, Зинаида Борисовна, то винюсь: я не в силах ее выполнить. Если бы это необходимо было для вас, то, конечно же, я написал бы всем тем приятелям моего детства, которых вы перечислили в своем последнем письме. Но, насколько я понял, вы считаете, что это необходимо для меня. А я не ощущаю этой необходимости.
Мне поздно заводить новые дружбы и возобновлять старые. В том и в другом случае я вынужден распахиваться заново и заново же оценивать то, что раскроется мне. В моем возрасте лепишься к друзьям, которые уже знают, как я поступлю и что подумаю. Людей дряхлят разочарования.
Нет, Зинаида Борисовна, прерванная юношеская дружба редко склеивается наново. Даже реже, по-моему, нежели складывается новая. Хотя бы потому, что от прежней дружбы всегда ждешь больше, чем она в силах дать.
В прошлом году я ездил в Ростов. Институтская аудитория, в которой я читал свою лекцию, была полупуста. Донская июльская жара загнала в прохладное здание случайных людей. Моя лекция, по-видимому, мало их интересовала. Настроение слушателей пе¬редалось и мне,— я поспешно и вяло закруглился. Вопросов ко мне не было.
Однако, направившись к выходу, я увидел, что в дверях меня ждет какая-то старуха. Когда я поравнялся с ней, она тихо спросила:
- Вы из Харькова?
Плохо соображая от жары и усталости, я ответил:
- Из Ленинграда.
Она посмотрела на меня, смущенно и печально улыбаясь. Улыб¬ку я узнал. Так умела улыбаться только Валя Снегирева, моя бывшая жена, когда я ей врал. Мы прожили с ней неполный год, почти сорок лет назад.
Сейчас передо мной в дверях стояла бесформенная старая женщина с авоськой в руках. И я понимал, что перед ней стоит вспотевший от усталости, поношенный старик. Чувство вины, кото¬рое я всегда по отношению к ней испытывал, вонзилось в меня тотчас. Я схватил ее за руку и стал бессвязно лепетать. Я сказал ей, что она ни капельки не изменилась. Ты опять оправдываешься,— рассмеялась Валя. Мы вышли на раскаленный добела бульвар. Даже голубое небо выгорело от жары.
Отведи меня к себе попить чаю,— попросил я.
Не могу,— сказала Валя.— Муж сегодня взял отгул, он выходной.
Увидев мое удивленное лицо, она робко добавила:
Он не может слышать твоего имени.
Валечка,— сказал я.— Валюша. Прошло сорок лет.
Ну и что,— сказала Валя.— Я слишком много рассказывала о тебе.
Боже ты мой, что можно было расссказывать обо мне! В два¬дцать два года я женился на ней походя. Она это знала. Мы прожили вместе десять месяцев, и каждый день этого срока был для нее мукой. С фанатической жестокостью я пытал ее своей любовью к Кате. Мне почему-то казалось, что так честнее. Я слишком поздно заметил, чего это ей стоит.
Сейчас нас выбросило на ростовский бульвар, под акации. При¬тихшие пенсионеры доживали рядом на скамьях. Они безучастно посматривали на нас, мы — на них, не в силах представить себе, какие страсти сшибались у каждого из нас за спиной. И по аллеям бродили молодые люди, о которых мы небрежно и презрительно думали, что судьба их проще и легче.
Как же ты жила? — спросил я Валю.
Жила,— сказала Валя.— Длинно рассказывать.
У тебя есть дети?
Двое. Оба женаты. Они тоже знают о тебе.
И тоже не могут слышать моего имени?
Нет,— сказала Валя.— Им было бы интересно с тобой позна¬комиться.— Она виновато улыбнулась.— Они ведь не представля¬ют себе, что их мать могла любить кого-нибудь, кроме их отца.

А если б увидели меня, то представили бы?
Она кивнула, не раздумывая.
Ты же мое калечество,— сказала Валя.
Я сошелся с ней пьяный, на вечеринке, приехав к родителям в отпуск в Харьков. Замыканный ссорами с Катей, я старался заткнуть ту рану, из которой хлестала моя любовь. Мне казалось, что надо заткнуть ее на скорую руку, как попало. Тут же, под утро, я объявил своим товарищам, что женюсь на Вале. Тосик Зунин отвел меня в сторону и сказал извиняющимся голосом:
По-моему, ты сволочь.
От талмудиста слышу,— сказал я.— Она все знает.
Он поднялся на цыпочки, взял меня своими слабыми руками за течи и придвинул к себе.
Зачем ты это делаешь?
Я хочу начать новую жизнь, Тосик. Имею я право?
Оботрись,— сказал Тосик брезгливо.— У тебя вся морда в помаде. Узнав, что я собираюсь жениться, моя мать пригласила Валю к обеду. Отец был в отъезде. Братья два года назад уехали в Ленинград. На обед было приготовлено самое вкусное блюдо - начиненные мукой и жиром коровьи кишки. Мы сидели за просторным столом втроем, мать подкладывала в Валину тарелку самые румяные куски.
- Слава богу, удачно получилось,— сказала мама.— На благбазе они не всегда бывают.— Она посмотрела на меня.— А теперь ты принесешь из колонки ведро воды, а мы вдвоем немножко поговорим.
Задержавшись в кухне, я услышал, как она ласково обратилась к моей невесте:
Послушайте меня, Валечка, не надо выходить за него замуж.
Я знаю своего сына — он вас бросит.
Разве он плохой? — спросила Валя.
Он очень хороший,— сказала мама.— Но с ним целая траге¬дия. Мне неловко выдавать его тайну...
Я знаю,— сказала Валя.— Это все уже в прошлом.
Он сам вам так говорил?
Нет, он не говорил, но я чувствую...
...— А где твоя мама? — спросила меня Валя на ростовском бульваре.
Умерла.
В Ленинграде я поселился в Саперном переулке, в квартире отставного журналиста из санкт-петербургских «Биржевых ве¬домостей».
Сдавая мне темную комнату прислуги рядом с кухней, он прежде всего пригласил меня в уборную и показал, как надо спускать воду в унитаз.
- Прошу вас повторить при мне,— сказал хозяин.
Его усатая жена предупредила меня, что я не должен пользо¬ваться парадным ходом и ванной.
- Это не значит,— сказала она,— что вам не следует ходить в баню.
В квартире было тихо, как в погребе. Из хозяйских комнат не доносилось ни звука. Обутые в войлочные туфли, супруги бесшумно бродили по квартире, неотвратимо появляясь за моей спи
Вернуться к началу
Посмотреть профиль Отправить личное сообщение
Показать сообщения:   
Начать новую тему   Ответить на тему    Список форумов 2-й Храм-на Скале"Aml Pages"- редактора -> Смешно Часовой пояс: GMT + 1
Страница 1 из 1

 
Перейти:  
Вы не можете начинать темы
Вы не можете отвечать на сообщения
Вы не можете редактировать свои сообщения
Вы не можете удалять свои сообщения
Вы не можете голосовать в опросах
Любознательность - это наша отличительная черта.


Powered by phpBB © 2001, 2005 phpBB Group
Вы можете бесплатно создать форум на MyBB2.ru, RSS